Зеленый шатер — страница 86 из 96

Уходя, Кусиков посетовал, что есть у него на примете еще одно место хорошее, но сторожевка, а туда с судимостью отдел кадров не пропустит.

— Удивительное устройство советской — а может, русской? — жизни: никогда не знаешь, откуда возьмется донос, откуда помощь и как молниеносно поменяются роли. Правда, Алена?

Алена кивнула, уронив волосы на лицо:

— Да, да, я давно об этом думала. Все так зыбко, и так много сердечности и тепла, но все ни к чему не ведет, ничего хорошего не получается.

— Нет, я совсем не о том, — отозвался Миха.

— А я — о том, — умно улыбнулась Алена. У нее появилась новая умная улыбочка, гораздо умнее, чем она сама.

Через два дня пришел Кусиков и отвел Миху в какое-то странное учреждение, где его взяли на должность экспедитора. Он должен был разбирать и рассылать какие-то образцы, присланные из геологических партий, в несколько учреждений.

Эта почти бессмысленная работа, после работы в интернате, отбиравшей всю душевную энергию, после лагерной каторги, не оставляющей ни капли никаких сил, обладала удивительным качеством: она длилась с восьми до четырех, а иногда можно было уйти и пораньше. И она заканчивалась каждый раз окончательно, до следующего дня, и не вспоминалась, и вся душа оставалась свободной, а силы еще были, и огромное время до вечера он проводил с Аленой, с дочкой, иногда ходил в библиотеку, читал безо всякого направления, без прежней жадности, давая чужим словам вольно протекать сквозь себя, — то Монтеня, то Блаватскую, то Лао Цзы…

Возвращался домой к позднему ужину. Маечка спала, Алена в хромово-зеленом платье, узком, но с размашными рукавами, еле удерживая тонкими руками чугунную сковороду, приносила с кухни жареную картошку.

В комнате пахло постным маслом, детским сном, чисто вымытым полом, особым Алениным духом — немного сладким и прохладным. Это был запах частной жизни, семьи, любви.

Миха торопливо съедал картошку, а Алена медленно пила свой травный чай, немного оттягивая завершение дня и не торопя наступления ночи.

И отплывала от Михи прежняя жизнь, с неправильностями и несправедливостями, выношенными идеями, с концепциями переустройства. Покаяние Сергея Борисовича, хотя и спутало все прежние связи идей, оправдывало до некоторой степени Михину капитуляцию. Его жизнь прозябала теперь в тихом и немного постыдном зазоре между героизмом одних и предательством других. То, что еще несколько месяцев тому назад мучило его как поражение и отступничество, — подписанный унизительный отказ от общественной деятельности — казалось теперь единственной возможностью выжить и сохранить семью.

Все заново налаживалось, и даже в работе экспедитора — глупом, чуждом занятии — нашлась привлекательная сторона: Михе приходилось иногда сортировать содержимое посылок с разными образцами пород, то цветные глины, то острые прозрачные кристаллы, то металлом отливающие камни, и чудесные названия далеких мест на посылках, откуда все эти геологические новости с миллионолетней историей приезжали — Малый Сторожок с притока ручья Леночки, гора Матюковка Всеволодо-Вильвенской группы месторождений, бассейн реки Шудьи на Северном Урале, — ласкали язык. Миха даже написал однажды стихотворение, сплошь состоящее из этих волшебных географических названий.

Все шло тихо-тихо, как будто в сумерках и на цыпочках, и, несмотря на безденежье, скудость, глубоко упрятанный стыд отказа от той прежней, дерзкой и яркой жизни, домашнее счастье освещало их четырнадцатиметровую комнату, и все было крупным планом, как в лучшем кино, как в любимых стихах:

На озаренный потолок

Ложились тени.

Скрещенья рук,

скрещенья ног,

Судьбы скрещенья.

И падали два башмачка

Со стуком на пол.

И воск слезами с ночника

На платье капал…

И рядом, в трех минутах ходу, был Потаповский переулок, по которому еще ходила немолодая обрюзгшая женщина, последняя любовь Пастернака, отсидевшая срок за эту любовь, и ее дочка, тоже отсидевшая за причастность и осведомленность, бегала в ту же булочную, в тот же овощной, что и Миха. Встречая их на улице, он шептал Алене в ухо: вот Ивинская, вот Ира Емельянова, она тоже нашу школу кончала.

Алена оборачивалась, смотрела вслед — грузная женщина в косметике, без каких бы то ни было следов былой красоты удалялась в потертом пальто. Неужели она? Возможно ли? А ведь когда-то была похожа на Симону Синьоре.

Алена переглядывалась с Михой: не в подворотне живем, в истории… И Пастернак по этому переулку ходил каких-то двадцать лет тому назад. А сто пятьдесят лет тому — Пушкин… И мы тут проходим, огибая вечные лужи.


Весной, в середине мая, случилось непредвиденное: хлопнул во втором часу ночи лифт и раздались четыре звонка — к Меламидам. Миха с Аленой спали, не разнимая объятий, и, проснувшись одновременно, подумали не ясной дневной головой, а путаными ночными чувствами: пришли!

Обнялись покрепче, прижавшись щеками, грудью, коленями, прощаясь всем телом, и встали одновременно, натягивая одежду. Звонки — все четыре — повторились, но как-то слишком робко. И они снова обнялись, но уже с другим смыслом: не прощаясь, но с надеждой, что вдруг пронесет.

Вдвоем, за руки взявшись, подошли к двери. Миха открыл, не спрашивая. Вместо троих, четверых, пятерых амбалов стояла маленькая девушка в шелковом зеленом платке, с косой из грубых, почти конских волос, перевешенной на грудь. Сразу узнали:

— Айше! Айше!

Татарская девочка, с которой познакомились когда-то в Бахчисарае, дочка Мустафы Усманова, героя и предводителя выселенных татар, стояла на пороге. Только уже не девочка, а молодая женщина, — заходи, заходи, что же не позвонила, мы бы встретили…

Чемоданчик, корзина, обшитая тряпкой, перчатки падают, не снимай ботинки, в комнате, в комнате разденешься, почему не позвонила, сколько лет, да, четыре, пять, дочка родилась, и у нас, и у нас дочка! замуж вышла, Да, сейчас, сейчас все расскажу! расскажу..

— Звонить не могла. Боялась. Отца посадили. Адвокат хороший, велел в Москву ехать. Сказал, что надо академика Сахарова искать, чтобы он письмо написал. Да где же его найти, Сахарова этого? Адвокат сказал: надо, чтобы иностранцы шум поднимали, по радио или как там. Чтоб в Америке! Скорее надо, потому что у отца осколок в груди, если двинется, то умрет. А наши татары ссорятся, отец коммунист, хотя его из партии давно погнали, но он все про Ленина им внушает. А те злые черти, сгноят его. Адвокат и послал меня — скорее поезжай, а то он и до суда не доживет… — И заплакала сквозь скороговорку, и слезы собрались синие, как глаза, и потекли густо, как у маленьких детей.

— Айше, погоди, Айше, не плачь…


Свободного места в комнате было как раз на раскладушку, если изголовье придвинуть вплотную к стене возле подоконника, сдвинуть стол на двадцать сантиметров и сложить детский стульчик. Выпили чай, уложили Айше и заснули еще на два часа: Миха поднимался в семь, к восьми на службу.

С работы позвонил Илье — встретиться надо. Где? Как всегда. Значит, в Милютинском саду.

— Она у вас дома, что ли? — Илья сморщился. — Опасно. Хвост приведет. Ее надо куда-нибудь переселить.

— Нет, это невозможно. Та ночь на кладбище, в Бахчисарае… И Мустафа — потрясающий человек. Как будет, так будет. Найди мне, Илюша, академика Сахарова. Сможешь?

— Дай день, — попросил Илья.

Круг друзей и знакомых Ильи был огромным. Илья даже несколько кичился своими разнообразными связями, посмеивался: если не считать китайцев, рабочих и крестьян, все люди в мире через одного человека знакомы. С академиком Сахаровым оказалось именно так: некий Валерий, давний знакомый Ильи, был тесно связан с академиком, оба входили в Комитет прав человека. Зазвонили телефоны туда-сюда — Сахаров обещал принять Айше.

Через три дня Миха повез ее на улицу Чкалова. Не повез, повел — идти было двадцать минут от дома до дома. Айше всю дорогу не могла унять дрожь, от волнения у нее разболелась голова, и перед самой дверью она расплакалась. Пока Миха ее утешал, дверь открылась, и подросток с помойным ведром, спросив, к кому они, и получив ответ, пропустил их и попросил не захлопывать дверь.

Все дальнейшее показалось и Михе, и Айше совершенно неправдоподобным. У Айше даже возникла мысль, что их кто-то разыграл: худой невидный человек в старом свитере, совершенно не похожий на академика, принимал их, сидя на кровати в маленькой, страшно захламленной комнате. Айше так сильно заикалась, что Михе пришлось самому рассказать всю историю Мустафы, начиная с их знакомства в гостинице города Бахчисарая.

Академик — или самозванец, объявивший себя академиком, — внимательно слушал, понимающе кивал наклоненной вперед головой, вставлял реплики, обнаруживая полнейшую осведомленность, потом записал на обрывке бумаги имя и фамилию и предложил чаю.

Они переместились на кухню, где хозяйничала немолодая женщина в толстых очках.

В уголке сидела старушка в мягкой шапочке, а подросток, выносивший ведро, взял стакан чаю и несколько печений и ушел в глубину коридора.

Айше тронула дешевую чашку в горошек и произнесла то, что ее больше всего занимало в последние полчаса:

— Андрей Дмитриевич, я и представить себе не могла, как же скромно живут академики.

Миха покраснел от возмущения: вот дурища провинциальная!

Пожилая дама в очках засмеялась:

— Деточка! Скромно живут только те академики, которые пишут письма в защиту высланных татар.

Тут уж Айше поняла, какую глупость допустила, побагровела щеками, вспотела всем лицом:

— Извините, пожалуйста, я ведь все понимаю. Просто меня не предупредили, что так бывает.

Тут пришла молодая парочка — дочка хозяйки с мужем, и на кухне все уже не помещались, и Миха с Айше вышли, освободив табуретки.

Академик обещал написать письмо по поводу Мустафы Усманова, а также посоветовал Айше дать интервью одному из американских журналистов, аккредитованных в Москве. Обещал это организовать.