Цвета понимала, как Симону с ней трудно, и очень ценила его усилия. Сама ни за что бы не стала ни с кем так возиться, вот хоть застрели. А ведь он еще своих музыкантов уговаривал и спешно менял репертуар специально под Цвету. Чтобы была не сбоку припеку, а при деле, с ведущими партиями. Непонятно, как Симон вообще с этим справился. С ума можно сойти.
Но сам Симон был счастлив, как у них все удачно складывается, в неизменном восторге от совместной игры. И его ребята тоже вроде вполне довольны. То есть поначалу, конечно, не особо обрадовались новенькой, но первая же репетиция их примирила с Цветой, даже, можно сказать, до известной степени окрылила; короче, расставила все по местам. «Ну ничего себе девочка!» – присвистнул Йонас. Он был старше всех и такой крутой кларнетист, что даже в элливальском «Вчерашнем дожде» с ним бы сразу контракт подписали, Цвета на что угодно спорить могла.
Йонас казался Цвете беспечным экс-ангелом, даже не падшим, а просто случайно забредшим сюда с небес. Ну, как бывает, на что-то засмотрелся, увлекся, там посидел, тут выпил, где-то еще добавил, что было дальше, не помню, у какой-то девчонки на ночь остался, с утра спохватился – где крылья, где нимб, где моя лестница в небо? Как – больше нет?! И не будет? Ай, и черт тогда с ними, плевать.
И играл он как ангел – дело даже не в технике, хотя и в технике тоже, Йонас был заоблачно крут. Но важно не это, а необъяснимое ощущение, что когда Йонас играет, он спасает мир. Ежедневно, как минимум, часа по два-три кряду спасает, поэтому жизнь на земле продолжается. Остальные – сам Симон, стриженная под ноль девочка Яна с острыми скулами и глазами-озерами, меланхоличный красавчик Ганс – тоже отличные музыканты, но все-таки ничего не спасают, Йонас в этом смысле незаменим.
Йонас первым почувствовал, что у Цветы с ними ничего не получится, хотя вряд ли именно так это ощущение себе объяснил. Сказал ей как-то в конце репетиции: «Ты чудо-ребенок, райская птичка, фея из волшебной страны, тебе бы не сидеть тут с нами в подвале, а с цветка на цветок порхать». Все решили, это такой изысканный комплимент, но Цвета поняла его с полуслова. И потом, когда никто больше не слышал, сказала: «Вы правы, во мне мало силы. То есть много, но какая-то она у меня не та». И Йонас очень серьезно кивнул: «Трудно тебе будет с нами». Цвета пожала плечами: «Да лишь бы не вам со мной».
Справедливости ради, им и не было трудно. Отлично вместе играли. Просто смысла особого в этом не было. Мало ли с кем можно отлично играть.
Цвета, конечно, надеялась, что все изменится, что однажды она проснется… да неважно на самом деле какой. Просто другой. Не девочкой Цветой, а человеком, заблудившимся между мирами, одиноким, сильным и страшным – то есть это сейчас представляется, что именно страшным, а изнутри-то, наверное, будет казаться, что нет. Постоянно напоминала себе: некуда торопиться, ты еще даже толком не начала здесь жить. Всего неделю одна ночуешь, да и то с утра, не продрав толком глаза, сразу звонишь Симону – голос услышать, убедиться, что все в порядке, на Другой Стороне есть человек, который знает меня и помнит, откуда я здесь взялась. Сам-то Симон прежде, чем начал писать свою новую музыку, здесь целых одиннадцать лет болтался, причем большую часть – в полном беспамятстве. «Может, и мне надо было – сразу в беспамятстве? – думала Цвета. – С этого и следовало начинать?»
Как-то раз расхрабрилась, решилась, не стала проделывать специальные защитные фокусы перед сном. Но, конечно, просто без них не уснула, даже бутылка вина не помогла. Лежала, крепко вцепившись в трубу, которую потащила с собой в постель, суеверно рассчитывая, что тогда проснется не кем попало, а именно музыкантом, тряслась от ужаса, таращилась в потолок до утра. То есть не в потолок, а в окно, конечно. На утешительное синее зарево над горизонтом, на свет домашнего Маяка. Пока он горит, жить на Другой Стороне не страшно. Ну, то есть страшно, конечно, но не настолько чтобы сломя голову убегать.
С самого начала Цвета решила не уходить на выходные домой. Знала, что вряд ли ей хватит пороху вернуться обратно – теперь, когда уже ясно, что мгновенного чуда от Другой Стороны ждать бессмысленно, зато тоскливо и безнадежно здесь вот прямо сейчас, каждый день. Дала себе слово продержаться хотя бы до первого совместного выступления в начале октября. Симон почему-то считал его очень важным. То ли сам клуб был какой-то суперпрестижный, то ли фестиваль, в рамках которого они должны были выступить, Цвета не стала вникать. Хочет Симон, чтобы они хорошо там сыграли, значит, ради него надо сыграть. Ей еще в детстве отец очень убедительно объяснил, почему надо быть благодарной, причем выражать благодарность не словами, а делом. Не отблагодарить означает не взять то, что дали. То есть формально событие не отменится, не сотрется из памяти, и подарок никто не отнимет, просто он не пойдет тебе впрок.
Стиснула зубы и терпела – день за днем, проснуться, умыться, сварить себе кофе и играть, сразу играть, пока играешь, все остальное неважно. Жалко, что невозможно не останавливаться, приходится отдыхать. И вот это, конечно, беда, потому что здесь, на Другой Стороне, которая с каждым днем кажется все более унылой и безобразной, пока отдыхает тело, смертельно устаю вся остальная я. Гораздо хуже, чем в Элливале. А ведь в Элливале было ох как нелегко! Поначалу там многим нравится, потому что непривычно, ни на что не похоже, словно не просто пару тысяч километров проехал, а на другую планету попал. В первое время все в один голос твердят: «Какая тут волшебная атмосфера!» – но быстро от этого волшебства устают, и тех, кто согласился продлить двухлетний контракт с тамошней филармонией за всю историю на пальцах можно пересчитать. Кто-то из оркестра, кажется, Витас однажды сказал: «Как будто живешь под водой, и дышишь почему-то нормально, но в рыбу не превращаешься, и сам знаешь, что ты не рыба, поэтому буквально перед каждым вдохом какой-то миг сомневаешься, получится на этот раз или нет». И это было так точно, что Цвета даже записала для памяти, хотя никогда не вела дневник.
Но с Элливалем как раз понятно, почему так долго там продержалась. Там был Сайрус, который даже через четыре тысячи лет после смерти прекраснее всех живых. Пока Сайрус просил: «Оставайся», – она оставалась. Но здесь-то Сайруса нет.
Зоран
– Если бы мне гарантировали, что в следующей жизни тоже буду так рисовать, застрелился бы, не задумываясь, прямо сейчас.
Зоран удивленно моргнул. В принципе, он привык к комплиментам. Но не к таким. С другой стороны, он от многих слышал, что профессор Ланг человек эксцентричный, причем явно подразумевалось «чокнутый», просто об уважаемых людях «чокнутый» вслух обычно не говорят. Все-таки чувак, на минуточку, ведущий эксперт по новейшему искусству Другой Стороны. Поэтому в его устах любое доброе слово – натурально медаль. Хотя, может быть, он со всеми художниками так разговаривает? Кого увидит, того и хвалит? Потому что мы – не его тема, значит, никакой профессиональной ответственности за высказывание, а он при этом – ну, просто добрый человек?
– Вы круты, – сказал профессор. И повторил: – Нереально круты. Можно подумать, что на Другой Стороне учились; впрочем, там настолько сильных художников тоже на пальцах можно пересчитать.
Зоран невольно расплылся в улыбке, потому что чокнутый он или нет, а слышать все это было ужасно приятно. И помотал головой:
– Не учился. Я там вообще не бывал, даже в детстве не провалился ни разу. Не умею туда проходить.
– Надо же. А иллюзия полная. Ну или просто у меня взгляд предвзятый. Профдеформация. Кажется, что все самое интересное на Другой Стороне происходит, а у нас таких крутых художников не может быть. Хотя могут, конечно. Вот вы, например, уже есть.
– Спасибо, – ответил Зоран. И добавил с удивившей его самого откровенностью: – Не представляете, как вы вовремя! Мне обычно более-менее все равно, кто чего говорит. Но сейчас закончил развешивать выставку, и вдруг осознал, что мне ни хрена не нравится. Больше не понимаю, зачем весь год это делал и с какого перепугу вдруг решил, что результат можно кому-то показывать. Хоть отменяй все к черту и на край света беги. На самом деле оно у меня всегда примерно так перед выставкой, я уже привык. И заранее знаю, что скоро пройдет. А все равно нелегко. И тут вдруг вы приходите и говорите, что я крутой. И я смотрю на рисунки уже не своими, а вашими глазами. И вижу: да отлично же все!
– Отлично – не то слово. Только, будь моя воля, я бы слегка изменил экспозицию. Не шибко выигрышная она у вас, – сказал профессор. И, помолчав, добавил: – Вообще бы все, к чертям, перевесил, честно говоря.
– Да я бы тоже, – признался Зоран. – Если бы понимал, что именно тут надо поменять. Просто Андрюс внезапно загулял. С ним бывает, причем всегда в самый неподходящий момент, но поскольку он племянник Клауса, его до сих пор не выперли… ай, да неважно. Факт, что завтра открытие, а инсталлятора нет на месте. Он вчера всего одну стену закончил, а остальное мне сегодня пришлось самому добивать. А я выставочного пространства совершенно не чувствую, вечная моя беда.
– Да и ну его на фиг, – отмахнулся профессор. – Не чувствуете, и не надо. Вы по другим пространствам специалист. По тем, которые, по идее, не видит никто, но получается, все-таки как-то, да видят. И потом на ваших картинах безошибочно узнают.
Зоран вдруг отчетливо вспомнил, что профессор Эдо Ланг ему уже однажды то же самое говорил, буквально этими же словами. Хотя, конечно, быть такого не может. Они до сих пор и знакомы-то не были. Обычное дежавю.
– Скажите честно, эти рамы вам дороги? – спросил его тот.
Зоран пожал плечами:
– Вот уж точно нет. Я их не выбирал. Какие Клаус мне выдал, такие и взял.
– Я бы убрал их к черту и прифигачил ваши рисунки степлером к стенам. Чтобы необъятный простор и ничего священного. И лишнего – ничего. Вас же не смутит испорченный край?