Зеленый. Том 3 (тёмный) — страница 61 из 87

Стефан есть Стефан: ещё не успев опомниться, он твёрдо говорит этому знанию: «Нет». И повторяет, лёжа в увядшей траве, даже не пытаясь подняться, потому что силы сейчас нужны для другого: «Нет. Так не будет. Я не согласен. Нет. Здесь – моя территория. Ничего не отдам».

А потом, успокоившись и собравшись, Стефан чертит в воздухе знак Отмены, вкладывая в него всю свою ярость, негодование и протест, много раз, пока сил хватает, штук сорок, наверное, в сумме вышло; ладно, лучше больше, чем меньше, в таком деле избыток не повредит. Стефан очень давно не пользовался знаком Отмены, вообще забыл про такой приём, но чем хороша шаманская память – припекло, и сразу как миленький вспомнил, что в юности умел отменять дурные пророчества, которые от кого-то услышал или сам сдуру наговорил.


Стефан лежит на спине, смотрит в небо, восстанавливает дыхание, чутко вслушивается в пространство – ну что, отменил? Получилось? Вроде, и да, и нет. Отменил, но не окончательно. Ну или просто не всё, а часть. У жителей изнанки реальности есть древний язык, очень удобный для разговоров о магии, там подобный эффект называется словосочетанием «шао шелат» и считается, кстати, успехом. «Шао шелат» для тамошних предпочтительней даже, чем твёрдое «да».

Но Стефан-то не на изнанке родился, а здесь. У него иные представления об успехе: должно быть или по-моему, или как я сказал.

К лешему «шао шелат». Мне бы чего попроще, – думает Стефан, уставившись в затянутое тучами небо. – Мне сейчас нужно твёрдое, как скала, тяжёлое, как свинец, непререкаемое, окончательное, бесповоротное «да». Я хочу точно знать, что всё отменил и с нами никогда не случится вот этой дряни, которая пришла рассказать о себе. Что я здесь останусь и мой город не станет мёртвой тенью себя, обглоданным чистым остовом, в котором больше нет ни духа, ни сердца, а только аккуратные улицы и дома, и прохожие с пустыми глазами, заживо съеденные, выпотрошенные до последней искры, изъятые из вечности навсегда.

Город обнимает Стефана всем огромным собой, шепчет в ухо почти человеческим голосом: ты чего? За меня не бойся. Я же город, я не умру никогда.

– Да конечно ты никогда не умрёшь. Ты бессмертный, тайное сердце этого бедного мира, лучший из человеческих городов. И я никуда от тебя не денусь, больше никогда не уйду. Если не станет мне в этой реальности места, как примерещилось, в вечность тебя с собой заберу, – вслух говорит Стефан и сразу чувствует: это правда. Я сейчас чистую правду ему сказал!

Ладно, – думает Стефан, – тогда нормально. Если я смогу утвердить его в вечности, то ещё ничего. Но всё-таки этого мало. В вечность уйти любой дурак может. Нам бы обоим ещё тут побыть. Мы же, в сущности, только начали. Только как следует разыгрались. Только во вкус вошли.

– Отнеси меня в дом, – просит он город. – А то я в отмену все силы вбухал, включая обычную мышечную энергию, от которой всё равно никакого толку, она не для того.

И уже лёжа не на земле, а на своём диване, привычно качаясь счастливой щепкой в неизъяснимых волнах, признаётся:

– Чучело я нелепое. Вроде старый и умный, а испугался, как новичок. Теперь самому смешно… когда-нибудь станет, надеюсь. По идее, однажды должно.

Восьмое мореневыносимо зелёного цвета, цвета зеленой винтовки, штормового зелёного цвета, цвета яркий шартрез

Я

ноябрь 2020 года, ноябрь 1996 года, никогда, никогда

Проснулся в своём старом доме, причём похоже, что человеком, иначе с чего бы у меня ощутимо ныло колено, голова трещала от собственной тяжести, и было – не то чтобы по-настоящему трудно, скорее просто непривычно дышать. Это, с одной стороны, совершенно нормально, двойственность природы даже моими темпами не пропьёшь. А с другой, не очень-то оно и нормально: человеком я не становился аж с самой зимы. Уже начал думать, может, больше и не придётся – ну мало ли, вдруг зажило, прошло, как-то само отвалилось, хотя я пальцем о палец для этого не ударил. В смысле, так и не сжёг единственное из оставшихся у меня имён, смешное прозвище, которое Стефан два года назад специально вспомнил, потому что я его попросил. Тогда мне пришлось снова стать человеком для дела; как вспомню то дело, так вздрогну, но ладно, главное, я его давным-давно завершил.

По уму, «Иоганна-Георга», связывающего меня с моей человеческой биографией и, получается, самою сутью, следовало бы сразу же после этого сжечь, как я поступил с прочими именами и прозвищами. И снова сделавшись безымянным, постоянно, без нелепых мучительных сбоев оставаться – демоном? наваждением? духом? волшебным чудовищем? – короче, тем, что я есть. Но я оставил «Иоганна-Георга» из какого-то смутного суеверного чувства, как опасный, а всё-таки оберег. Типа если вдруг мне и правда суждены на роду сплошные страдания, как молодая дура-цыганка зачем-то однажды на улице мне, ещё школьнику, посулила, пусть они будут такие – понятные, непродолжительные, контролируемые, с заранее предопределённым счастливым финалом, в котором я добираюсь до Тони, а он открывает бутылку и разрезает пирог.

Ну, то есть да, я – дурак суеверный, что в моём нынешнем положении так смешно, что, пожалуй, уже не очень; с другой стороны, Стефан однажды рассказывал, что суеверных даже в высших мирах полно. Те же Вечные Демоны никогда не кричат на рассвете и не наступают на следы своих мертвецов.

К тому же мне нравится превращаться. Не в человека, конечно, а после, снова в себя самого. Медленно, постепенно, вдох за вдохом, шаг за шагом меняться, становиться неведомым, непонятным даже мне существом; изнутри наблюдать, как тяжёлое смертное тело, рождённое для боли, тоски и тревоги, растворяется в невесомую чистую радость, сгущается в непроглядную тьму, разгорается вечным неугасимым разноцветным холодным огнём.

Ради этой остроты ощущений имеет смысл пару дней потерпеть себя-человека; впрочем, просыпаясь от тяжести собственных рук и боли, которую с отвычки причиняет даже дыхание, я так не считаю. А неизменно говорю себе: идиот, на хрена мне такое счастье, давно пора это глупое прозвище сжечь.


В общем, я проснулся, судя по ощущениям, человеком, но почему-то таким счастливым, каким даже получившийся из меня беспредельно жизнерадостный демон бывает не каждый день. И вот это уже ни в какие ворота. Или человеком, или счастливым, это несовместимые вещи. Ну то есть были несовместимые. До сих пор.

А теперь сонный, растерянный, неумолимой тяжестью вещности пригвождённый к постели и к себе самому, я был настолько в согласии с миром, а мир так явственно этому рад, словно мы с ним – ну, что ли, навсегда помирились; на самом деле, не так, скорей оказалось, что мириться некому, и делить нам нечего, мы с миром – один и тот же чувак, безмятежный, бескрайний, спокойный и буйный, как море. Или даже не «как».

* * *

Я и есть это тёмное тёплое море, качаюсь на своих же волнах.

* * *

– Трудно тебе со мной?

Голос раздался над самым ухом. Незнакомый, но всё-таки смутно знакомый, словно вечность назад, в какой-нибудь придуманной жизни каждое утро меня будил. Тихий, но такой ясный, отчётливый, звонкий, что мгновенно привёл меня в чувство, как ледяной водой окатил.

Впрочем, обладателя голоса я всё равно не увидел. И вообще почти ничего – зыбкие пятна, полосы света, кляксы радужной темноты. Раньше, когда я только начал превращаться в нынешнее неведомо что, очень часто видел примерно такую же кашу вместо привычных вещей. Дело, конечно, не в том, что от избытка магии портится зрение, просто человеческий ум не справляется с невозможной для него информацией и отказывается внятно её интерпретировать; по крайней мере, Стефан мне так тогда объяснял.

– С тобой? – переспросил я. – Ох, не уверен. Обычно так трудно мне бывает только с собой. – И почти помимо воли добавил: – Трудно-то трудно, но ёлки, как же мне хорошо!

– Сейчас ещё лучше станет. Я тебе кофе сварю, – пообещал голос. И, рассмеявшись, добавил: – Умеешь устроиться! Я, чтоб ты знал, впервые за всю свою вечность кофе кому-то варю.

Из этого признания, вероятно, следовало сделать вывод, что я отныне повелитель мира, великий султан и цаца, каких поискать. Но я сразу подумал: ясно, значит кофе оно варить не умеет. Будь ты хоть сам создатель Вселенной, а в первый раз ни у кого не получается хорошо. Поэтому мне сейчас надо не экстатически возлежать на подушках, а вставать и идти к плите. Иначе придётся вежливо пить приготовленный неофитом жидкий мутный чёрный трындец.

Встать однако не получилось – ни с первой попытки, ни со второй. Только об стену чувствительно стукнулся и с кровати чуть не упал.

– Хотел сам сварить, чтобы тебе не морочиться, – наконец сказал я. – Но что-то пока не выходит. Ладно, тогда просто делай, как я говорю. Шесть чайных ложек на большую джезву – с горкой, экономить не надо. Воду можно просто налить из крана, этот сорт на жёсткой только вкусней. Один кусок тростникового сахара, он в красной жестянке. А в стеклянной банке с зелёной крышкой должен быть кардамон.

– Ишь, раскомандовался! – возмутился голос; впрочем, ясно, что не всерьёз. Он звучал так упоительно ласково, что на тёмном и тёплом море, которое было мной и одновременно весь выданным мне в ощущениях миром, поднялся шторм, тоже упоительно ласковый. И унёс меня, человека с тяжёлым дыханием и нелепой болью в колене, в такие невероятные дали, куда мне и в мои лучшие дни хода нет.

* * *

Я поднимаюсь к небу, как волна поднимается, но при этом остаюсь на земле, как море, которое тоже всегда остаётся на месте, не выплёскивается, как вода из таза, никуда не девается даже в шторм.

Всякий шторм, – понимаю я, поднимаясь невозможной волной, не-волной, – вовсе не выражение ярости, а просто попытка моря дотянуться до неба, в которое оно по уши влюблено. Заведомо обречённая, но кого это парит, нам ли с морем бояться, что не получится. Когда ты полон любви, невозможно снова и снова не пробовать; когда ты – море, нет такой неудачи, которую нельзя пережить.