Зеленый. Том 3 (тёмный) — страница 71 из 87


Цвета стояла под мостом Короля Миндовга – ну, логично, где ещё тут на набережной спрятаться от дождя. Заметила его, когда подошёл совсем близко, просияла, но не перестала играть. Эдо встал рядом с ней, прислонился спиной к опоре моста, закрыл глаза, чтобы быть не только здесь, а везде сразу. И даже, в каком-то смысле, нигде. Когда пьеса закончилась, и труба замолчала, сказал:

– Ты – чудо. Взяла и случилась. Самый добрый на свете знак.

Юргис

теперь уже, наверное, никогда

Каждое утро, или день, или вечер – короче, когда просыпался, тогда просыпался от желания взвыть и биться башкой об стену, пока не ослепнет и не оглохнет, не перестанет быть. Но заранее понимал, что это просто такая утренняя зарядка, выходная ария мистера Драма Квин, на самом деле никто ничем об стену биться не будет и даже особо не взвоет, фигли толку от этого воя, не помогает вой.

Знал, что встанет, как миленький, шатаясь от счастливого шторма, всегда при любых обстоятельствах бушующего внутри, сварит кофе и выйдет в сад, чтобы пить его с другом, который, по удачному стечению обстоятельств, город, а значит, не оставит его в одиночестве, он тут везде. Спрашивал: как ты? – и в ответ неизменно получал заряд бодрости, какого не дождёшься от обычного кофеина, всё-таки город есть город, по сравнению с человеком он всегда настолько в порядке, что поди ещё это в себя вмести.

Ставил кружку на камень, который назначил садовым кофейным столом, поднимал руки, растопыривал пальцы, вспоминая, как Нёхиси проделывал дырки в небе; точно знал, что напрасно старается, ничего не получится, у него и раньше не получалось, вернее, он даже толком не пробовал, с небом Нёхиси сам разбирался, никогда его этому не учил; а то, – говорил он, – я тебя знаю, такое оттуда на нас посыпется, что даже я в одном городе с этим жить не готов.

Но плевать, жест был нужен не для какого-то результата. Делать, как Нёхиси, стараться ему подражать – это больше, чем просто помнить. Если вкладываешь в действие значительное усилие, значит в нём есть практический смысл; человеческий мозг прагматичен, можно этим воспользоваться и самого себя обхитрить. И тогда, вопреки ожиданиям, изредка – кажется, может быть – удаётся провертеть в чужом несбывшемся небе хотя бы микроскопическую дыру, ощутить на макушке ледяную каплю небесного света. Даже если это просто самовнушение, выброс адреналина, недиагностированное органическое расстройство, всё равно заверните, беру.

* * *

Хронологически новая, ненастоящая – он крепко держался за это определение – жизнь началась примерно с того момента, на котором остановилась реальная: когда бросил работу, всех тогдашних девчонок и вообще со всеми вокруг разругался, надоели, достали, в задницу их; короче, когда обнаружил, что заигрался в нелепые взрослые игры, утратил ощущение связи с чем-то превосходящим его понимание и предчувствие небывалой чудесной судьбы, психанул, ну, то есть бесповоротно отчаялся и пошёл вразнос, решив, что уж лучше честно быть мёртвым, чем вот так – невзаправду живым. Но вместо смерти, за которой тогда гонялся, как пьяный энтомолог за перепуганной бабочкой, встретил Нёхиси, и всё понеслось.

Вот из этой точки теперь пришлось начинать всё сначала; в житейском смысле это оказалось довольно удобно, ему повезло. У него был старый дедовский дом с электричеством и нормальной сантехникой, даже какие-то деньги остались, ещё не всё заработанное успел прокутить. Спасибо, в общем, что не бомжом в чужом подвале проснулся; зная себя как облупленного, понимал, что так вполне могло быть.


В первый же день, то есть сразу после того, как братался на кладбище с городом, добрался до художественной лавки, купил ящик белой глины, сорок с гаком кило; ничего, нормально допёр до дома и, как пишут в дамских романах, предался безудержной страсти. Примерно через неделю, преодолев отчаянное внутреннее сопротивление, взял телефон, обзвонил десяток, будем считать, что старых знакомых и раздобыл подходящую для использования в домашних условиях печь.

Это стало настоящим спасением: мять в руках глину, придавать ей форму, лепить, переделывать, красить – почти такое же счастье, как магия, или каким ещё словом называть свою прежнюю, настоящую жизнь.

Кроме глины у него был город, и это оказалось гораздо больше, чем просто спасением. Почти всё равно, кто ты, где, что с тобой происходит, когда тебе есть кого больше жизни любить.


Так он провёл первые несколько месяцев – лепил и любил. Почти – не смирился, конечно, но более-менее успокоился. Убедился, что долгая жизнь человеком – задача тяжёлая, но выполнимая. И вопреки своему самому страшному страху, ничего не забыл. А что веру во всё это драгоценное незабытое по сто раз на дню утрачивал – вполне обычное дело. Он и раньше регулярно утрачивал веру, думал: господи, так не бывает, я просто псих, которому охеренно повезло с галлюцинациями; ладно, какая разница, лишь бы никто не взялся лечить. Потом проходило, конечно; ну так и сейчас проходило. Достаточно было выйти из дома в город и пару часов в нём побыть.

Каждый день подолгу бродил по городу – с городом, не один. И даже отчасти с Нёхиси – как ребёнок с воображаемым другом. То есть, точно знал, что Нёхиси в этой реальности нет, и случиться не может, но по ощущениям, Нёхиси немножко всё-таки был. Ровно настолько, чтобы сердце билось, ноги держали, и воздух для дыхания подходил.


К середине весны окреп настолько, что перестал шарахаться от знакомых на улице. И даже изредка отвечал на звонки. С удивлением убеждался, что люди его почему-то любят, рады, что с ним всё в порядке, предлагают помощь, поддержку, работу, перспективных клиентов или просто компанию, если надо, натурально как сговорились, наперебой. Раньше так вроде не было. Ну или просто забыл.

* * *

Новая – ненастоящая, ненастоящая! – жизнь оказалась к нему добра, хотя он для этого не старался. Ещё и сопротивлялся своей удаче по старой привычке всегда поступать назло. Но всё как-то само собой складывалось, ему до смешного везло. За керамикой натурально очереди выстраивались, хотя он поначалу наотрез отказывался её продавать; потом передумал, сообразив, что вместе с безумными плошками и диковинными скульптурами впускает в чужие жизни фрагменты, отражения, тени настоящего чуда, невозможного былого себя.

Оказалось, что куча народу ещё помнит его-живописца, знакомые наперебой предлагали устроить выставку, если он когда-нибудь снова начнёт рисовать. От одного слова «выставка» ему заранее делалось дурно, но и тут, как с керамикой, передумал, правда, очень нескоро, лет восемь, что ли, спустя, примерно из тех же соображений – ладно, пусть смотрят, даже если ничего не увидят, хоть что-нибудь да почувствуют. Пусть дует между двумя мирами, сбывшимся и несбывшимся, между нынешним человеком и бывшим-будущим мной ещё и этот сквозняк.

Когда, устав ждать появления нормальных кофеен, решил открыть свою, где всё наконец-то будет как надо, среди старых приятелей мгновенно нашёлся энтузиаст с деньгами, готовый рискнуть. Сам над собой смеялся – кому что, а голому баня! – но кофейня, которая в итоге у них получилась, проходила в его тайной внутренней бухгалтерии вместе с дырками в небе, в списке «настоящие чудеса».


С людьми в этой жизни он ладил лучше, чем в прежней – в первую очередь потому, что больше ничего от них не хотел. Глупо чего-то требовать от несбывшихся обитателей неосуществлённой реальности, сколь бы достоверно они ни мерещились. Дышат, ходят, радуются, горюют, телом ощущаются как живые, вздрагивают при твоём появлении и тут же практически виснут на шее – уже молодцы. Близко ни с кем не сходился, зато приятелей и подружек со временем стало больше, чем он мог запомнить по именам. Но среди них не было Тони – вообще никого похожего на него. В этой реальности Тони, уехав подростком с родителями в Канаду, не стал возвращаться в Вильнюс, остался жить там, где жил. Он чуть не расплакался от облегчения, когда это выяснил – конечно, мой Тони не мог оказаться мороком среди морока! – хотя очень без него тосковал. И вообще по дружбе, как он её себе представлял, по той безгранично полной, весёлой и нежной близости, которая сама собой устанавливается в мире духов, а с людьми никогда не выходит, они не умеют так.


Ему ничего не было надо ни от людей, ни от мира, лишь бы до бесконечно далёкой осени двадцатого года почти всё равно как дожить. Но и людям, и миру он оказался нужен, хрен его знает зачем, зато позарез – вспыльчивый, несговорчивый, непонятный и не намеренный ничего объяснять, с яростным взглядом, тёплой улыбкой и тяжёлым характером – словом, такой, каков есть.

Собственно, этим новая жизнь радикально отличалась от прежней. Раньше человеческий мир его отвергал, вытеснял как чужеродное тело, всей совокупностью обстоятельств неизменно твердил: «Убирайся отсюда, исчезни, умри, ты не нужен и невозможен, тебя нет». А теперь принимал как родного, во всём шёл навстречу, легко соглашался с любыми причудами: «Ты только, пожалуйста, будь».

Со стороны его жизнь казалась фантастически лёгкой – как есть любимец богов. Он даже сам отчасти был очарован этой красивой иллюзией и влюблён в свою новую биографию – как художник и как пижон. А что всегда, непрерывно, даже во сне сердце рвалось от отчаяния, так это даже и к лучшему, потому что в человеческом мире отчаяние – топливо, на котором работает механизм осуществления невозможного. Вот и пусть, зараза, работает; так победим.

* * *

С каждым годом становилось всё трудней сохранять веру в – ну, предположим, себя. Ладно бы только в невероятные воспоминания – время есть время, чем дальше становится даже вполне обычное прошлое, тем больше оно походит на сон – но и в подлинность восхитительных ощущений, неизменно сопровождавших даже самые беспомощные попытки воскресить свои прежние чудеса. Мало ли что мне кажется, будто улицы поменялись местами, на далёких холмах белеют стены невиданных храмов, мои руки явственно светятся в темноте, следы чернеют на чистом асфальте, словно я в дёготь вступил, а облака, когда их больше никто не видит, то дразнятся, изгибаясь вопросительными знаками, то складываются в сердца. Всё это так мимолётно, бездоказательно, сладко и одновременно мучительно, то ли есть, то ли нет ни черта.