– Прачечную, – выразительно говорит Кара. – Самообслуживания. Можно готичную, с чёрными стенами, тусклыми лампами и декоративными кровавыми пятнами на полу. Заходишь, а там в полумраке угрожающе мигают красные кнопки, и сушилки страшно ревут.
– И общий номер телефона с министерством культуры, – кивает Стефан. – Да, вполне ничего вариант.
Из кухни выходит Иоганн-Георг, он же Юргис, он же Армагеддон, и так далее, у него нынче много имён. Ставит на стол здоровенную кастрюлю литров на десять и сердито говорит:
– Я у вас, между прочим, не в штате, если кто-то забыл. Грог и глинтвейн – просто гуманитарная помощь обездоленным отставным полицейским, сердце-то у меня есть. Но если не дай бог кофейню откроете, кофе там сами будете варить. А я – приходить каждый день, пробовать и демонстративно плеваться, даже если вполне нормально получится. Не связывайтесь, короче. Кофейни в этом городе – моя территория, и я не собираюсь её уступать. Спасибо за внимание, это был ультиматум. Трепещите и пейте глинтвейн, пока не остыл.
– Больно надо! – фыркает Таня и получает первую кружку. Пробует и вздыхает: – Ладно, уговорил.
– Не хипеши, – говорит ему Стефан. – Ты что, всё остальное прослушал? Кара вон прачечную предлагает открыть.
– Прослушал, – кивает тот. – Мы с глинтвейном кипели и громко булькали. Я – от возмущения, а он – потому, что готов. Прачечная – это смешно, одобряю. Но лично я на твоём месте открыл бы художественную галерею; с твоим умением тырить картины у непризнанных гениев – самое то. Заодно сможешь там открыто показывать населению всех своих приятелей-демонов под видом авангардных скульптур.
– Ну здрасьте. А если кто-то захочет купить?
– Так отлично же, пусть покупают. Ты органично будешь смотреться в роли торговца друзьями. И скульптуре радость. Сожрёт владельца и со страшным воем побежит с тобой выпивать.
– Можно прямо в прачечной галерею, – говорит Кара. – И тогда уж точно «Министерством культуры» её назвать. Молодёжь вряд ли поймёт, а нам, старикам, приятно. Все мои ровесники из фамильных склепов на радостях вылезут, чтобы прийти на наш вернисаж.
– Ладно, – деловито кивает Стефан. – Пусть будет кровавая прачечная-галерея, а при ней заколоченный кинотеатр, где на диванах в цветочек расселся с попкорном партизанский отряд. И я такой красивый витаю над водами в директорском кресле с дорогой сигарой в зубах. Примерно так я всегда представлял своё место в мире. «Министерство культуры» – идеальная галлюцинация! По-моему, надо брать.
– Слушай, а делать-то мы что будем? – спрашивает Таня. – В чём теперь заключается наша работа? Если больше не надо никого защищать?
– Ну так бельё стирать же! – хохочет довольный Стефан. – И культурный уровень населения по мере наших скромных, тьфу ты, тёмных сил повышать.
– Я серьёзно, – упрямо говорит Таня.
– А я тоже серьёзно. Будем спасать человеческий мир от самой страшной опасности. Отупляющей повседневной рутины, в которой нет места даже живительному абсурду, не говоря уже о чудесах.
– То есть ты собираешься творить безобразия, за которые все эти годы меня бестрепетно штрафовал? – ухмыляется Иоганн-Георг, выливая остатки глинтвейна в старомодный гранёный стакан.
– Да почему же бестрепетно? – снова смеётся Стефан. – Я знаешь как трепетал? У-у-у-у, страшное дело! Просто виду не подавал. Мне, с одной стороны, очень нравился балаган, который вы с Нёхиси устраиваете в городе; собственно, именно этого я от вас и ждал. А с другой, мне постоянно казалось, что ты перегибаешь палку, нельзя так грубо обрушивать на неподготовленное население эти ваши безумные чудеса. Типа психика у бедняжек не справится, начнут массово сходить с ума, кто-то на изнанку сдуру провалится, или вообще не пойми куда. Но теперь-то ясно, что я ошибался. А ты был прав. Чудес в человеческом мире не может быть слишком много, их всегда недостаточно, сколько ни дай.
– Да не то чтобы ошибался. Просто ты конъюнктурщик, – ехидно говорит Кара. – Всегда держишь нос по ветру, всегда в курсе, что у нас в тренде сейчас. Времена изменились, и ты вместе с ними. Раньше миру хотелось стабильности и покоя, и ты честно его защищал.
– А теперь он хочет перемен и движухи, чего угодно, лишь бы стряхнуть этот липкий унылый морок, и я мчусь выполнять заказ, – кивает Стефан. – Ты права, дорогая. Я действительно конъюнктурщик. В смысле, годный, достаточно чуткий шаман.
Гений места, немного поколебавшись, отдаёт Стефану свой стакан.
– Собирался сам выдуть, – говорит он. – Остатки сладки и законная доля повара. Но ладно. В жертву следует приносить самое дорогое. Будем считать, ты сегодня – река.
В ночь последнего в году новолуния Стефан выходит из дома с бутылкой, до краёв наполненной лучшей отборной тьмой урожая ещё не наступившего года; тьму всегда собирают где-нибудь в будущем, в будущем тьмы хватает; собственно, оно всё целиком – тьма.
У нас такую роскошь, будь ты хоть трижды Стефаном, не добудешь, но ему повезло, старый друг недавно прислал гостинцев из далёкого отражения мира полуденных духов, которые, когда хотят веселиться, упиваются жидким солнечным светом, а их отражения, соответственно, тьмой. В общем, всё удачно совпало: друг прислал литр тьмы, Стефан припрятал подарок до новолуния, и вот оно наконец наступило, все молодцы.
Стефан идёт по городу, с городом, понемногу, буквально по капле – ночь-то долгая – выливает тьму на асфальт. И сам отпивает, чуть-чуть, почти символически, чтобы городу больше досталось. Он, конечно, великий любитель выпить, но ещё больше ему нравится угощать.
В городе, как всегда в это время, пустынно: мало у нас, да и где угодно любителей гулять зимой по ночам. Поэтому никто не видит, как по улице Тауро вниз, к реке идёт нагло, зримо, неприкрыто сияющий, но судя по форме, вполне себе человек, как старые клёны и ясени тянут к нему свои ветки, ластятся по-кошачьи – давай чеши! – тучи над его головой принимают форму вопросительных знаков, а стылый декабрьский ветер швыряет ему под ноги листья платанов, которые в наших краях не растут, и – гулять так гулять! – белоснежные лепестки апельсинов, почему бы, действительно, им сейчас не цвести.
Стефан выходит к реке Нерис и спускается вниз, на набережную; можно было свернуть и дойти до лестницы, но куда веселей карабкаться по крутому склону холма, потому что в такие моменты город его аккуратно придерживает за шкирку, в смысле, за воротник.
Оказавшись на набережной, Стефан ложится на живот, чтобы быть поближе к реке, шепчет: «За тебя, дорогая!» – открывает бутылку и выливает в Нерис щедрую порцию тьмы. А потом, кое-как дотянувшись, зачерпывает ладонью немного речной воды. Пробует и торжествующе улыбается: горько-солёная, с ощутимым привкусом йода, что и требовалось доказать. «Ну ты даёшь! – говорит речке Стефан. – Круче всех морей-океанов на свете. Оборотень-река».
Три часа, три холма, добрых три четверти тьмы спустя, Стефан стоит на старом пешеходном мосту через речку Вильняле. На самом деле, этот мост снесли примерно лет пять назад и построили новый чуть-чуть в стороне, но Стефану это до лампочки. Если он в кои-то веки решил постоять не на каком попало, а на своём любимом старом мосту, значит будет на нём стоять.
Стефан пьян, как давно уже не был. И город с ним за компанию пьян. И давно разрушенный мост, получивший свою каплю тьмы, пьян настолько, что как бумажный кораблик крутится и подскакивает на волнах; мосты не умеют быть пьяными, но их призраки, судя по результату эксперимента – всё-таки да. Только речка Вильняле, которой досталось почти полстакана крепчайшей тьмы, течёт, как ни в чём не бывало, как всегда, во все стороны сразу. Может, разве, немного быстрей, чем всегда.
Сайрус
Сайрус идёт по берегу моря, по песку, а не как обычно по щиколотку в воде, потому что вода ледяная, и он, промочив в начале прогулки ноги почти до колен, теперь ощущает не что-то смутно похожее на воспоминание о прохладе, как прежде, а настоящий, честный, почти мучительный холод. Мне холодно! – восторженно думает Сайрус. – Холодно, твою мать!
Сайрус вынимает из кармана пальто сигару, раскуривает, жадно вдыхает дым, и чувствует что-то странное, как это ощущение называется? Я не знаю, – удивлённо думает Сайрус, – а если знал, то забыл. Совсем не похоже на обычное удовольствие от курения, то есть на удовольствие вообще не похоже, объективно, это довольно неприятное чувство, но такое удивительное, что ладно, пусть оно будет, – говорит себе Сайрус. – Длил бы его и длил.
Сделав ещё затяжку, Сайрус наконец вспоминает, что это за неприятное ощущение. В последний раз с ним такое творилось четыре с лишним тысячи лет назад. Его мутит, как когда-то мутило от курения на голодный желудок, хотя откуда желудок у мертвеца? Моё тело иллюзия, – думает Сайрус, – просто видимость, нечего, нечему тут мутить. Но как достоверно! Совершенно, как было при жизни. Какое же счастье. Счастье – это когда тебя тошнит. Охренеть.
Это я уже вот настолько живой, что мне по-настоящему дурно? – думает Сайрус, усаживаясь прямо на влажный песок, потому что к тошноте прибавилось головокружение. Гасит сигару, внезапно ставшую совершенно безвкусной, что логично, она же мертвецкая, ну её к девам морским. И сам над собой смеётся: довыделывался! Вот на хрена оно мне было надо? Сам дурак, за четыре тысячи лет забыл, как тяжело быть живым.
Сайрус лежит на песке и хохочет – отчасти от счастья, а отчасти потому что это, ну правда, смешно. Быть живым оказалось мучительно, холодно, тошно, небо кружится, распадаясь на миллионы сияющих нитей, воздух влажный, сладкий, горький, солёный, восхитительный, тошнотворный, как чёртов сигарный дым, обжигает гортань и всё остальное, что там живому положено – бронхи? лёгкие? Сайрус слепнет и глохнет, и ощущая, как гаснет его сознание, натурально заходится хохотом: так и заново дуба врезать недолго! Вот это будет комедия: помереть от усилия быть живым!