Зеленый велосипед на зеленой лужайке — страница 12 из 30

— Наталья Ивановна, голубчик вы наш, — растроганно говорила бабушка. — Да как же вы нас отыскали?

— Все очень просто, — отвечала Наталья Ивановна бодрым прокуренным баском, но вид у нее был смущенный, и даже брошка с камеей как-то растерянно обвисла. — Когда Митя вернулся (Митя был тот самый сосед, которого Наталья Ивановна учила французскому языку. Он же помогал нам грузить вещи), я спросила, дождался ли он ухода поезда. Митя сказал, что нет. Я ахнула: «Митя, неужели вы даже не помахали им рукой на прощанье?» Но Митя опять сказал, что нет, не помахал, потому что поезд еще не ушел и вообще неизвестно, когда уйдет. Представляете себе мое волнение? В наше время поезда ходили точно по расписанию. — И Наталья Ивановна гордо выпрямилась. — Я не спала всю ночь. А утром подумала: а вдруг поезд еще не ушел, и вы там голодные и отойти не можете? Тогда я сварила картошку в мундире и сделала коржики. — Вот… кажется, еще не совсем остыли. — И Наталья Ивановна, щелкнув замком, раскрыла свой ридикюль.

И тут, вероятно, от пережитого волнения, ее глаза не выдержали… Нет-нет, Наталья Ивановна не заплакала, она вообще никогда не плакала. Но она имела привычку закатывать глаза, особенно когда нервничала. Тогда глаза ее начинали быстро-быстро моргать, словно не зная, в какой момент им надо остановиться, потом закатывались, так что становились видны только выпуклые белки, и, продержавшись так секунду-другую, выкатывались обратно, устанавливались на прежнее место и уже больше не моргали.

Так вот сейчас был как раз такой момент, момент сильного душевного волнения, и глаза Натальи Ивановны не выдержали: они закрутились быстрее обычного, потом закатились, да так надолго, что я вся похолодела — а вдруг они больше не выкатятся никогда? Но, слава богу, все кончилось благополучно. И тогда я увидела с удивлением, что глаза у Натальи Ивановны мокрые. Да-да, мокрые от слез, а ведь она, как я уже говорила, никогда не плакала: ни тогда, когда ночью взяли ее отца, белого генерала, ни тогда, когда ушла из жизни ее незабвенная мамочка (Наталья Ивановна всегда именно так ее называла), ни тогда, когда они вдвоем с дворничихой покатили по мерзлой дороге расхлябанную тачку, в которой лежал гроб, грубо сколоченный сыном дворничихи, ни в других драматических случаях жизни. Наталья Ивановна очень гордилась своей выдержкой. А моя бабушка говорила: «Вот что значит настоящее воспитание!»

А сейчас Наталья Ивановна плакала, и даже всхлипывала и шмыгала носом (что уж совсем неприлично), и, кажется, вовсе не стеснялась этого.

Так, значит, в жизни бывают такие моменты, когда не стыдно то, что в другие моменты стыдно и неприлично? Это открытие весьма озадачило меня.

Наталье Ивановне тоже не удалось помахать нам рукой, потому что и в этот день мы не уехали. И снова солнце садилось за кучу щебня, а на его место выкатывалась большая луна, смотревшая на нас с любопытством (я смотрела на нее, а она на меня), а мы всё стояли.

Уехали мы только в следующую ночь. И момент отъезда я, конечно, пропустила, хотя очень старалась не пропустить. И все-таки я уснула и не слышала, как тронулся поезд.

Первое, что я почувствовала, просыпаясь, — это равномерное покачивание сундука, на котором я спала. Что-то во мне екнуло. Радостная, тревожная волна прокатилась по всему телу. Так, значит, мы едем! Едем! Я открыла глаза. Щит из досок был отставлен, и в широком открытом проеме, как на экране в кино, нет, в тысячу раз лучше, чем в кино (а ведь еще вчера я считала, что лучше, чем в кино, не бывает), перемещались деревья. Словно заигрывая с нами, они подбегали совсем близко к вагону и тут же устремлялись назад, уступая место другим… Я увидела лесную чащу — настоящую, дремучую, с травой по пояс, с поваленными стволами, с солнечными полянами, с веселыми пригорками, и все это дышало чистотой и свежестью, все было просвечено солнцем, и все это под стук колес, как под песню, летело мне навстречу, и оглушало, и сияло, и пело. И все это было счастьем.

Теперь самым моим любимым местом стало «окно». Собственно, настоящего окна не было — но был дощатый щит, наполовину загораживающий проем в стене. Я становилась возле, облокачиваясь о щит, как о подоконник, и смотрела, смотрела… Иногда поезд пролетал так близко от деревьев, что я слышала, как с хрустом ломаются ветки, хлестнувшие по дощатой стене. А то какая-нибудь шальная ветка на миг заглядывала в вагон, и тогда я спешила на ходу сорвать лист. Скоро это стало для меня увлекательной игрой. Я уже срывала не один лист, а два-три… Словом, чем больше листов я срывала, тем сильнее было мое ликование. Кончилось это плачевно: на пятом по счету листе острая ветка, как бритвой, распорола мне ладонь. Игру пришлось прекратить.

Но на смену одной должна была прийти другая. И она не замедлила явиться. Казалось бы, безобидная, но, по существу, не менее опасная, чем первая. Хотя это уже была опасность другого рода, более скрытая. Как-то вечером при свете керосиновой лампы со слабо открученным фитилем (посильнее открутить мы боялись, чтобы ненароком не наделать пожара, а то чем тушить? Даже воды нет) — так вот, однажды вечером я долго смотрела на маму и вдруг представила, что моя мама — вовсе мне не мама, а свою маму я потеряла в войну во время бомбежки. Меня нашли и поместили в детдом, откуда меня и взяла моя нынешняя мама. А моя родная мама живет где-то в далеком городе и каждый день плачет по своей потерянной дочери, то есть по мне, и не может меня найти.

Я стала пристально вглядываться в маму, которую еще вчера считала своей, и решила, что и вправду на нее совсем не похожа. У нее широкие и густые брови, а у меня тонкие и узкие. Она скуластая, а я, наоборот, узколицая, у меня волосы вьются, а у нее нет.

Мне даже стало казаться, что она мало беспокоится обо мне. Вот бабушка — та беспокоится, а мама — нет. Вчера, когда я порезала веткой руку, бабушка перерыла все вещи в поисках йода. А мама сказала: «До свадьбы заживет». И к тому же не разрешила бабушке распаковать чемодан, в котором мог быть йод.

Потом я стала гадать: а как же выглядит моя родная мама? Но почему-то никак не могла этого себе представить.

В это время моя «ненастоящая» мама позвала меня есть картошку, которую она поджарила на маленькой раскладной плитке, где вместо дров или керосина горел парафин. При этом — вот странно — огонь был не красным, а синим. Никогда в жизни я не видела синего огня. Пожалуй, в другое время я бы чрезвычайно заинтересовалась этим потрясающим открытием, но сейчас были дела поважнее.

Я долго не шла на зов, потому что думала о своем и уже представляла себе встречу с родной мамой. Но тут моя нынешняя мама рассердилась и сказала, что ей и так трудно готовить в таких условиях. И правда, от движения поезда огонь то гас, то, наоборот, разгорался так сильно, что бабушка боялась спалить вагон, а то и весь поезд. Я села к столу, но ела вяло, без аппетита, хотя вообще-то очень люблю жареную картошку. Мама спросила, не заболела ли я, и положила мне ладонь на лоб. И когда она это сделала, у меня вдруг потекли слезы. Я поняла, что очень люблю эту маму и совсем не хочу другой. Увидев, что я плачу, мама и вовсе перепугалась.

— Что у тебя болит? Рука? — нервно спрашивала она. — Ты не чувствуешь жара?

— Ну вот, я же говорила, что надо было достать йод, — проворчала бабушка.

Я сказала, что у меня не болит рука. Но маму это почему-то не успокоило.

— А голова? Может, голову надуло? Или уши? Уши не болят? Надо задвинуть щит.

Чем больше забот проявляла мама, тем противнее становилось у меня на душе. Меня уже мучило чувство вины. Получалось, что я как будто предала маму. Причем втайне, так сказать, за ее спиной. Ведь мама не знала, что происходит со мной, и не могла узнать, потому что даже под страхом смерти я бы не призналась ей в своих сомнениях и муках.

Теперь я уже испытывала неприязнь к той, воображаемой маме, которая хотела разлучить меня с этой. И вообще, скорее всего, была самозванкой. Пусть только она попробует приехать за мной — я спрячусь так, что никто никогда не найдет. То обстоятельство, что вторая мама существовала только в моем воображении, я как-то упустила из виду.

Не знаю, как далеко бы завел меня азарт игры, стоившей мне стольких мук… Но мы жили в движущемся доме — да-да, наш вагон был для нас домом. Сбывалась мечта моего, да, наверное, и любого детства: жить в доме на колесах. И каждый миг открывал что-то новое. Оно врывалось с ветром, пахнущим паровозным дымом, с гудками — все на разные голоса, с пейзажами, сменяющими друг друга. И, слава богу, все это выбило, выветрило, вытеснило из меня бредовую мысль о двух мамах.

3

Сначала я была так поглощена дорогой, только дорогой (ведь я впервые ехала в поезде, в первый раз видела лес, полустанок, шлагбаум, будку стрелочника, саму стрелочницу, даже корову — и ту впервые), что просто не замечала ничего другого. А между тем мама уже приобрела новых знакомых. Во время остановок (а они были частыми и долгими) она теперь прогуливалась вдоль состава с каким-то мужчиной. Серый брезентовый плащ, резкая, нервная походка: видимо, он не привык ходить не спеша и теперь с трудом приспосабливался к вынужденному бездействию.

Я видела, как он вместе с мамой доходил до конца состава, там круто поворачивался, отчего полы его серого плаща вздымались, надутые ветром, и шел обратно, теперь уже мне навстречу, глядя на меня издали холодными, неприязненными глазами: правда, из-за тяжелых нависших век глаз почти не было видно. Мне хотелось побежать к маме, широко раскинуть руки и обхватить ее, как я это делала раньше, но взгляд незнакомца останавливал меня: я цепенела и оставалась на месте. Более того, я даже не смела окликнуть маму. А маме между тем было очень весело: еще издали я слышала ее оживленный голос и смех. Незнакомец же говорил резко и в то же время как-то визгливо.

Словом, я невзлюбила его еще издали и не испытывала никакого желания узнать поближе.

Но однажды, когда стоянка особенно затянулась, мама привела его к нам в вагон.