— Ой ли?! — усомнилась бабушка.
— Просто не верится. Ведь целый месяц в пути, — вздохнула мама. — Ни помыться, ни поесть по-человечески. Даже по земле ходить разучилась, так и раскачивает из стороны в сторону, как моряка.
— Да-а, — подтвердила бабушка. — Наездилась на всю жизнь. Теперь меня в поезд и калачом не заманишь.
А мне вдруг стало грустно-грустно. Вот ведь недавно мечтала — скорее бы доехать. А теперь так горько, хоть плачь. Я отодвинула книгу, закрыла глаза, и сразу же передо мной, набегая одна на другую, поплыли картины этого необыкновенного месяца моей жизни.
Неужели больше не будет этих косогоров с ромашками и васильками, этих полей с деревянными щитами от снежных заносов, этих всегда неожиданных станций, больших, многолюдных, и совсем крохотных с одинокой будкой стрелочника, вернее, стрелочницы, поднимающей нам навстречу свой флажок? И не будет этих больших лесов, по которым можно мысленно блуждать, облокотившись о щит, как о подоконник, пока поезд мчится и мчится, утягивая за собой сначала солнце, а потом и луну? И не будет больше дорожных приключений и дорожных встреч? И не будет этой лампы с почерневшим от копоти стеклом, и глухого плеска керосина в ней, и теней, оживающих на стенах? И я не буду засыпать под ровное покачивание вагона и просыпаться под стук колес?
И неужели никто никогда ничего не узнает? И я сама обо всем позабуду и не смогу рассказать, потому что все забывается. Вот я уже почти забыла свой город, и свою улицу, и дом, в котором жила, и бузину у калитки, и сирень под окном, и свою подругу Люську, и Наталью Ивановну… А ведь думала, что не забуду никогда.
Так для чего же тогда все это было? Выходит, ни для чего? Но так не бывает. Не может! Не должно быть! Должен же быть какой-то смысл?..
А может, затем все и происходило, чтобы кто-то это сохранил, не дал уйти… И не кто-то, а именно я. Чтобы я передала другим, а те — еще другим, и так по цепочке…
Но как? Если бы я была фотографом, я бы все сфотографировала. Но ведь я не фотограф. У меня и фотоаппарата-то нет.
И вдруг меня осенило. Я должна все это записать. По порядку. День за днем. Ведут же некоторые люди дневники… А потом они попадаются кому-то, и их читают и передают другим.
И тогда я открутила посильнее фитиль, раскрыла тетрадь, отточила карандаш и… стала писать.
Вкус клубники…
Почему я была так счастлива в ту зиму? В ту зиму мы были бездомны и бедны. Кончилась война, но жизнь еще не вошла в свою колею. Наоборот, она выбилась из той, военной колеи и еще не влилась в новую.
Мы вернулись домой из эвакуации. Но наша квартира в Подмосковье оказалась занята, и — пока суть да дело — пришлось снимать комнату. А комнаты все попадались никудышные: то сырые, как погреб, то дырявые, как решето. Но уже надвигалась зима, уже по утрам я бегала в палатку за хлебом по заиндевелым кленовым листьям. И мы наконец остановили свой выбор на длинной неуютной комнате с большой печью посредине. Эта печь и пленила нас.
— Пристройка-то новенькая, — говорила хозяйка. — Только в это лето срубили.
— А не холодно будет? — на всякий случай спросила мама. Как будто хозяйка могла сказать: «Да, холодно».
— Какой холодно? — вскричала хозяйка. — Ты посмотри, что за бревна! Двадцать сантиметров толщины! — И она ткнула пальцем в розовые с серебром обои, отчего сразу проткнула их насквозь, потому что обои были наклеены прямо на бревна, а палец угодил в проем между ними.
— А печка как? — спросила мама с надеждой.
— Как огонь, — быстро ответила хозяйка. — Жаром так и пышет. Лучше моей комнаты не найдешь, хоть весь поселок обойди. Только у меня такое правило: деньги за полгода вперед. А то люди ведь всякие бывают. Поживут с месяц и съедут, а я за ними грязь убирай. Да еще и не заплатят.
— Ну что вы, — сказала мама, — как же можно не заплатить?
— А вот так, — победоносно отрезала хозяйка и уперла в бока свои красные руки. — Не заплатят, и все тут. Я за одними аж до станции бежала. Хорошо хоть, вещички-то не все успели свезти. Я одеяло-то и припрятала. Говорю: отдайте мне мои деньги, а я вам — ваше одеяльце. Мне чужого не надо. Да, кстати, я вам это одеяло дам… дам… дверь завесите, чтобы не дуло. А то мы тамбур-то не успели пристроить. Уж теперь в следующую весну…
Так мы и остались здесь. Завесили дверь одеялом. Хозяйка дала тачку — привезли с рынка несколько вязанок дров.
Но как только затопили печь, дым повалил в комнату. Он просачивался сквозь щели между кирпичами, проникал сквозь конфорки… Он застилал комнату плотной массой, и в этом тумане медленно плавали наши фигуры.
Я могла бы сравнить нас с космонавтами, плавающими в невесомости. Но тогда я еще не знала таких слов.
Измучившись, мама бросилась к хозяйке:
— Что же это такое? Ведь у вас печка неисправна!
Хозяйка, разомлевшая в домашнем тепле, нехотя вышла навстречу.
— Дверь-то, дверь затворяй, — пробурчала она, — не на ветер топлю…
— А вот мы на ветер, — сказала мама с вызовом. — Дым все глаза выел. Полдня с открытой дверью сидим.
— Господи! — всплеснула руками хозяйка. — Да вы же мне все закоптите. И обои новые, и все новое… Вот пустишь людей — пожалеешь…
Но потом в очереди за мясными костями мама познакомилась с одной женщиной.
— Я свой дом продала за мешок муки, — весело рассказывала она очереди.
— Как так — дом за мешок муки? — не поверил кто-то.
— А вот так. Хотела детей подкормить. Думаю: на что нам целый дом? Семья теперь маленькая. Отец с матерью давно умерли. На мужа похоронка пришла. Брат как в эвакуацию уехал в Ташкент, так там и остался. Решила я: продам дом, куплю поменьше, вот и деньжата останутся. Продала я, значит, дом, а деньги в сберкассу не успела положить. Думаю: завтра снесу. Что им за одну ночь сделается? А про то, что дом продала и деньги при себе хороню, вся улица знала. Не умею я язык за зубами держать. Характер такой. В ту же ночь и ограбили. Только мешок муки, что на задаток купила, и остался.
— И без денег плохо, и с деньгами плохо, — вздохнул кто-то.
— А где же теперь сама-то живешь? — сочувственно спросила соседка по очереди.
— А вот недалеко. Школу знаешь? Так вот за школой, там еще свалка мусора. Всё велят убрать… ох, до мусора ли теперь.
— Да я не о том. Снимаешь, что ли?
— Слава богу, нет. Сестра к себе пустила.
— А вот мы снимаем, — вступила в разговор мама. — И так неудачно: печка дымит. Холодища.
Женщина живо обернулась:
— А вы приходите ко мне. Нет, правда приходите. Прогреетесь. У меня печка хорошая. Брат сам сложил, как в отпуск приезжал. Чайку попьем. Я здесь, недалеко живу. Школу знаете? А мусорную свалку? Да зачем ходить, разыскивать. Пойдемте сейчас, сразу. Вот отоваримся и пойдем. И посмотрите, где я живу. Другой раз уж искать не придется. Дочка ваша, да? У меня тоже дочка. Лена. Ты в какой класс ходишь? И моя в пятом. Вот хорошо, подругами будете.
— Мам, пойдем, а? — заныла я.
И мама согласилась.
Первое, что я увидела в комнате — это огромный стол, а за столом — щупленькую девчонку, да еще сопливую.
— Лена, вытри нос, — быстро сказала женщина. А я подумала: и как это у такой большой женщины родился такой заморыш?
Этот большущий стол был предназначен для обильной еды. А сейчас на его клеенчатой скатерти лежало полбуханки черного хлеба да стояла тарелка с рыжей килькой.
— Садитесь, — сказала женщина. — Сейчас картошки наварю.
— Ну что вы! — сказала мама.
— Вы не стесняйтесь. У нас картошка своя.
А я все смотрела на этот стол, на его прочные дубовые ножки — не ножки, а прямо ножищи. И мама, как бы угадав мои мысли, сказала:
— Люблю большие столы. Они напоминают о довольстве, о мирном времени, о большой семье.
— Верно, — подхватила женщина. — За этим столом собиралась вся наша семья. Отец, мать, четыре брата и четыре сестры, не считая меня.
— У вашей мамы было девять детей! — ахнула я.
— Ну да, тогда у всех так. Бывало, первому наливали отцу, и лучший кусок мяса — ему.
— Почему же ему? — удивилась я. В нашей семье лучшее отдавали детям.
— А как же иначе? Он мужчина, работник, кормилец. А вот мой муж, — она почему-то рассмеялась, — он уже был не такой. Ел больше всех, а работать — ни-ни. Всё полегче искал, с места на место перелетал. Всё на мой счет норовил. Погиб. Под Курской дугой.
— Не надо говорить плохо о покойниках, — сказала мама. — Все-таки он погиб на фронте.
— А туда ему и дорога! Я бы все равно с ним жить не стала.
Я посмотрела на Лену: как-никак это был ее отец. Но она, не обращая никакого внимания на слова матери, молча улыбалась мне с другого конца стола, как с другого берега.
Она готовила уроки, обмакивала перо в непроливашку, и я вспомнила, как давно не была в школе: за переездами мама никак не собралась определить меня, и я уже пропустила целую четверть. Вообще-то это ничуть не печалило меня, даже наоборот. Но сейчас, глядя на Лену, я почему-то очень захотела в школу. И я сказала:
— Хочу в школу!
— Хочешь? — удивилась Лена. Она ведь не знала, что я временно не учусь. А женщина, бросив на нее быстрый взгляд, закричала:
— Лена, вытри нос! — И добавила: — Терпеть не могу сопливых детей.
…На другой день мама отвела меня в школу. Я снова взяла в руки прозрачную граненую ручку, от которой на среднем пальце остается такая шершавая мозоль, и вставила в эту ручку свое любимое перо «лягушка».
Но первой моей отметкой в новой школе была единица. Я получила ее за контрольную по арифметике. Еще бы, ведь я столько пропустила. Учительница, раздавая тетради, даже не назвала меня по фамилии, а презрительно выкрикнула:
— Новенькая — единица! — и брезгливо бросила тетрадь на край стола.
Вторую единицу я получила по немецкому. Нам задали выписать из текста незнакомые слова. А так как я в прежней школе учила английский, то, естественно, все слова были для меня незнакомыми, и, поразмыслив, я решила выписать десять наугад. В тексте несколько раз попалось слово «und», и я на всякий случай его тоже выписала. Как я узнала потом, оно означало всего-навсего «и». И вот, когда меня выз