доски.
Бабушка посмотрела на меня как-то странно, а потом стала выпытывать, не разговариваю ли я во сне и не испытываю ли желания походить ночью по крыше. Я сказала, что нет, не испытываю, но она, по-моему, не поверила.
Пожалуй, кроме пола, мне ничего не нравилось у моей «чужой» бабушки. Она, конечно, этого не знала и, видимо, думала, что мне не нравится у нее абсолютно ничего. И потому сердилась на меня. Мне кажется, она бы стала относиться ко мне гораздо ласковее, знай она о том, какие чувства вызывает во мне хотя бы пол в ее комнате.
В отличие от моей родной, худенькой, маленькой и шустрой, эта была дородна и величава. И мне это тоже не нравилось. Конечно, я не могла признаться ей в своей нелюбви, но пыталась как-то выразить свой протест — например, ни за что не хотела с ней здороваться.
Еще по дороге к ней я наслаждалась предстоящей местью. Вот сейчас мы приедем, я сползу с санок, поднимусь на крыльцо. Мы постучимся в дверь, дверь откроется, и «чужая» бабушка, нисколько не меняя своей величественной осанки, скажет недовольно: «Что же вы так поздно? Уж обед подали». Она всегда говорила «обед подали», хотя и готовила, и подавала сама. У нее садились за стол минута в минуту, не то что у нас, и мне это тоже крайне не нравилось.
И вот тут-то моя родная бабушка посмотрит на меня: дескать, поздоровайся. А я сделаю вид, будто очень занята завязками своего мехового капора.
Тогда «чужая», потеряв терпение, дернет за эти завязки, так что голова у меня мотнется из стороны в сторону, будто хочет слететь вместе с капором.
Моя подтолкнет меня в спину, но я, словно не понимая, чего от меня хотят, нагнусь и начну стаскивать галоши с валенок.
И тогда моя бабушка как закричит:
— Ты что, забыла, что надо поздороваться?!
Но ведь я нисколько не боюсь ее. И гнев ее, и крик для меня — что с гуся вода. Мигом скину я валенки — и бегом в комнату, в шерстяных носках — по чистому, желтому, аппетитному полу.
…Как-то летом мы уже собрались уходить, как «чужая», провожая нас до калитки, спохватилась: «Что же я вам морковки не нарвала, да и помидоры уже почти поспели. Дойдут на подоконнике». И она повела нас за дом, в огород. А огород у нее был такой же ухоженный, аккуратный, как и комната в чужом доме, где она временно жила.
Я остановилась между грядками, а бабушки пошли дальше. Они выдергивали морковь, отряхивали ее, раздвигали кусты помидоров. А я стояла в стороне и носком сандалии подталкивала дождевого червя, чтобы он уполз с дорожки, где его запросто могли раздавить. Но червь не понимал моих добрых намерений и, свернувшись в клубок, притворялся мертвым.
Тогда я взяла его двумя пальцами и, размахнувшись, бросила на дальнюю грядку. И тут от восторга у меня перехватило дыхание…
Там, на дальней грядке, на толстом, сочном, неподвижном ярко-зеленом стебле, прямо, как стрела, невесомо и гордо стоял круглый прозрачный цветок. Он весь состоял из белых тычинок, которые словно бы не были ни к чему прикреплены, а держались в воздухе, не теряя, однако, своей формы — формы легкого, сквозного шара. Так стайка мошек образует иногда четкий правильный шар, и шар этот перемещается в воздухе, не распадаясь и не теряя своих очертаний.
Странный цветок был похож на одуванчик, и в то же время было ясно, что это не одуванчик, а совсем другое, самостоятельное растение.
Было в нем что-то гордое, даже надменное. Может быть, оттого, что рос он один, один-одинешенек. И я побежала к нему, не отрывая от него глаз, побежала по грядкам, утопая в мягкой земле, ломая кусты помидоров и топча укроп.
Меня пригвоздил к месту резкий окрик:
— Негодница! Вы только посмотрите, она вытоптала весь укроп! А я никогда, никогда не сажусь обедать без укропа. Сколько раз говорила: не смей ничего трогать без разрешения. Хочешь лука — так попроси.
Тут только я заметила, что стою на луковой грядке. И «чужая» бабушка стала рвать эти изумрудные острые стрелы и прямо-таки зашвыривать меня ими, словно хотела пронзить насквозь.
Но подоспела моя родная бабушка и грудью заслонила меня от этих живых стрел.
— Да нет, она не хочет лука. Зачем разорять грядку? Ей понравился тот цветок.
— Какой еще цветок? — гневно и даже вызывающе выпрямилась хозяйка луковой грядки. — Где вы видите цветок? — И добавила гордо: — Я никогда не сажаю цветов. В наше время это слишком большая роскошь.
И она уничтожающе посмотрела на мою бабушку.
И моя маленькая добрая бабушка пробормотала униженно:
— Конечно, конечно, ты права. Но девочка (в растерянности она почему-то даже не назвала меня по имени, то ли боясь, что это еще больше взбесит хозяйку грядки, то ли пытаясь вызвать снисхождение к моему детскому возрасту)… но девочка имела в виду вот это… — И она робко показала пальцем на белую головку из тычинок, которая невозмутимо возвышалась посреди грядки.
— Какой же это цветок? — с полным презрением процедила хозяйка луковой грядки. — Это просто цветет лук.
В дождь на чердаке
Когда начинает накрапывать летний дождь и теплое небо спускается к нам совсем близко, мне почему-то всегда хочется спрятаться на чердаке. Мне хочется стать маленькой мышкой, которая, юркнув в щель, забирается в свою норку. Или гусеницей, что сворачивается под каким-нибудь листом. Или жуком, что прячется в коре дерева. Или детенышем кенгуру.
Мне хочется спрятаться так, чтобы меня никто не видел, но чтобы я видела все.
Вот по двору пронесся вихрь, клубя пыль. Вот уже, темнея, расползлись на асфальте две-три крупные капли. Вот вышла наша соседка, чернявая тетя Катя, которую дразнят цыганкой, и стала расставлять на земле свои неизменные горшки с цветами.
Конечно, все это я могу увидеть и просто стоя в подъезде. Но тогда и они будут видеть меня. А так получается, будто меня нет и в то же время я есть. Как будто я еще не родилась, но уже вижу. А еще я могла бы смотреть на двор из окна. Но и это не то.
Разве можно представить себе, что ты еще не родилась, если каждую минуту может войти мама и сказать: «Ну чего ты уставилась в окно? Дождя, что ли, не видела? Помой лучше посуду».
Да и вообще, даже если не войдет, разве можно представить себе, что ты еще не родился, если ты сидишь на том же стуле, на котором сидел вчера и позавчера?..
Другое дело чердак. Здесь в сумраке даже собственная рука может показаться другим существом. Здесь стучит дождь над самой головой, а все равно сухо. Здесь можно сидеть на корточках и дышать на паутину. Она будет колыхаться у самого твоего рта. Здесь можно вслух разговаривать с мухой, застрявшей в этой паутине. Например, так:
— Муха, а муха, как ты сюда попала?
— Я летела, летела, ударилась лбом о стекло, потеряла сознание — и вот…
— А если я тебя освобожу, ты не будешь прилипать к варенью на моем бутерброде?
— Ни за что! Честное слово. Ни я, ни мои дети, ни мои внуки, мы никогда больше не сядем ни на чей бутерброд.
— Нет, на Элин, пожалуй, можно.
— А Эля — это такая маленькая собачка, которая подпрыгивает и глотает нас?
— Нет, что ты!..
— А-а, вспомнила. Это такая старенькая старушка, которая везде привязывает свои липучки.
— Да нет же, Эля — это такая девочка, которая всегда норовит съесть самый большой бутерброд, хотя сама меньше всех.
— А-а! Должна тебе сказать, что я вообще не люблю варенья, с тех пор как моя старшая сестра погибла в банке с вареньем. Утонула, — муха всхлипнула, — жужжала, жужжала, прямо как пропеллер. Но никто из вас почему-то не услышал и не спас ее. Что толку освободиться из паутины, если потом погибнешь в варенье!
— Я всегда буду вынимать мух из варенья! Обещаю тебе.
— Спасибо, девочка.
…Ну разве можно где-нибудь еще так поговорить с мухой?.. Здесь, на чердаке, так тесно, что все время натыкаешься на разные предметы: то это велосипедное колесо, то рассохшаяся бочка, то заржавевший жестяной умывальник. И может быть, потому чувствуешь себя маленьким зверьком в норке, который только что родился и понял, что жить он будет долго-долго. А может быть, и всегда.
Нет ничего на свете уютнее чердака во время дождя.
Собор парижской Богоматери
Как-то мне купили на барахолке книгу «Собор парижской Богоматери». Книгу взрослую, а я еще была мала.
Купили на вырост, как пальто или свитер. Шла война, с книгами было туго.
Я не помню подробностей. Помню только, что была весна или начало лета. И был закат.
С улицы он бил в окна пожаром. (О, как нестерпимо горели стекла, как это всегда волновало меня! Потом, когда я выросла, мне стало казаться, что это напоминает конец света и что полотно «Последний день Помпеи» было задумано, когда художник смотрел на закат.)
А здесь, в комнате, он клубился тихим и пыльным рассеянным светом, напоминая одновременно о смерти и о вечности.
Я раскрыла книгу, пробежала первую страницу и наткнулась на нерусское слово. И остановилась. Оно было коротким. Перевела глаза на сноску в конце страницы: «Рок». Вот как переводилось это слово.
— Мама, а что такое рок? — спросила я.
— Ну, как бы тебе объяснить? — задумалась мама. — Рок — это неизбежность.
— Я же говорила, что рано давать ребенку такие книги, — ворчливо заметила бабушка.
— Это когда с человеком что-то обязательно должно случиться. Хочет он того или нет, — пояснила мама.
Солнце освещало комнату, было очень тихо, и в его луче лежали мои руки и книга на коленях, в которой пугало и притягивало к себе нерусское слово.
И вдруг что-то пронзило меня. Я почувствовала, что пройдет много дней, я вырасту, забуду этот полдень, этот дом, этот разговор, и тогда-то со мной случится то, чего я не хочу.
Я могу зарыться в подушки, укрыться в малиннике, где на сырой земле догнивают черные ягоды. Я могу залезть в шкаф, пропахший нафталином, даже спрятаться в мусорный ящик, наконец. Но Это все равно случится.
И тогда я закричала страшно и сильно. Но никто даже не оглянулся. Потому что, оказывается, я кричала про себя.