ак правило, среди небогатой буржуазии Сен-Маржлона. В мечтах ей виделись салоны офицерских ясен, где вместо пианино стоят рояли и где кресла не прячут под чехлами.
В Сен-Маржлоне располагались один гусарский и один пехотный полк, которые с превеликим удовольствием уничтожили бы друг друга посредством холодного оружия. Гусары презирали пехотинцев за то, что те ходят пешком, а пехотинцы утверждали, что гусары, как солдаты, годятся только для парадов. Так что разделявшая их ненависть была чувством вполне объяснимым. Дом под номером 17 по Птичьей улице то и дело закрывал свои двери перед военными из-за потасовок между солдатами двух полков. Гусар, например, говорил: «Гля, почтальоны совершают свой обход». А пехотинец: «Эти олухи даже унтера называют лейтенантом». Не лучше складывались отношения и между офицерским составом гарнизона: кавалерийские офицеры носили фамилию де Бюргар де Монтесон, играли на рояле, а то и на арфе, влезали в долги, спали с дочками буржуа, устраивали трапезы верхом на лошадях, ходили на мессу на ходулях, были роялистами и игнорировали своих коллег пехотинцев. А пехотные офицеры играли тем временем в пикет или устраивали состязание — кто больше назовет имен генералов Революции, чьи отцы были мясниками, булочниками, красильщиками или конюхами. Они слегка страдали оттого, что кавалеристы постоянно отодвигали их в сторону, и сожалели о том, что в городе нет полка обозников, которых можно было бы презирать точно таким же образом, потому что офицеры транспортных подразделений считались существами почти столь же комичными, как и офицеры-администраторы. Добропорядочные жители Сен-Маржлона на протяжении всего года осуждали шепотом высокомерие кавалерийских офицеров, но утром 14 июля все свои восторги отдавали гусарам, которые замыкали парад и в апофеозе лихой атаки заставляли замирать сердца. Ветеринар втайне отдавал предпочтение гусарам. Однажды при раздаче наград в коллеже он, присутствуя там в качестве генерального советника, оказался на эстраде рядом с полковником де Пребором де Шастленом, и гусар, протирая свой монокль, сказал ему: «Жарковато, как мне кажется». Эта простота взволновала Фердинана, и именно в тот день зародилась в нем приязнь к гусарам. В отсутствие военного ветеринара его несколько раз приглашали для консультаций на сторожевой участок гусар. Так он познакомился с лейтенантом Гале, и между ними возник ученый спор о кастрации жеребят, в результате которого они прониклись взаимным уважением. Лейтенант был суровым молодым человеком, кавалеристом по призванию, который использовал свое свободное время для написания труда про то, какая конская сбруя была в употреблении у секванов в момент завоевания Галлии. Фердинана такое изобилие науки и серьезности очаровало, и, вернувшись домой, он стал с восторгом рассказывать про гусара:
— Лучший кавалерист полка… Я слышал, что у него нет абсолютно никакого состояния и что посреди всех этих «де» он живет несколько изолированно.
Слова «абсолютно никакого состояния» тронули сердце госпожи Одуэн. Она вновь вернулась к роману, стократно сотворенному ею в пансионе барышень Эрмлин: обожаемая юным и восхитительно нищим офицером, она отправляла на тот свет своих недостаточно представительных родителей и клала полученное наследство в корзинку для свадебных подарков. Ветеринару представлялись потом и другие случаи обменяться с лейтенантом суждениями о лошадях, и вот в один прекрасный день он затащил его к себе, предложив посмотреть кое-какие анатомические рисунки. Элен сквозь жалюзи наблюдала за улицей. Увидев приближающихся мужчин, она села за пианино и при появлении лейтенанта издала крик удивления. Польщенный тем, что лицо ее залилось румянцем, он нашел Элен прекрасной и попросил продолжать играть прерванную сонату. В тот же вечер он принялся изучать сольфеджио, чтобы иметь возможность переворачивать страницы нотной тетради госпожи Одуэн. Через какое-то время его визиты стали регулярными. Ветеринар сетовал на то, что Элен недостаточно внимательна к гостю; она и в самом деле разговаривала с ним мало, да и у лейтенанта тоже не было склонности к мадригалам. Они понимающе поглядывали друг на друга, нисколько не сомневаясь во взаимной любви, и даже присутствие ветеринара не мешало им быть счастливыми. Как-то раз, зайдя к Одуэнам днем, лейтенант Гале застал Элен одну. Она играла на пианино, он переворачивал страницы, но их признания, хотя и более нежные в этот раз, чем обычно, так и остались безмолвными. Однако когда гусар прощался, он почувствовал, как рука Элен дрожит в его руке, и прошептал ее имя, прошептал и тут же убежал, чуть не споткнувшись о спою саблю. Впоследствии эта целомудренная любовь так и осталась тайной их взглядов.
Поезд, сопровождаемый гусаром и глазами Жасмен, приближался к Вальбюисону. Менеаль, человек, который должен был Фердинану деньги, с запряженной коляской поджидал пассажиров во дворе маленького вокзала. Это был вежливый толстый человек, твердо решивший никогда не возвращать долг.
— Похоже, в этом году урожай будет хороший, — начал Фердинан.
— Вроде бы, но только у меня все заросло чертополохом.
— Ну что вы, не говорите так…
— Это истина, господин Одуэн.
— Вы преувеличиваете, Менеаль, вы преувеличиваете.
— Нет, господин Одуэн, не преувеличиваю. Какая мне нужда преувеличивать? В любом случае я не собирался расплачиваться с вами в этом году. Даже если бы урожай оказался хорошим, я все равно бы не смог.
Ветеринара обескуражила эта спокойная дерзость. Он залез в коляску, кипя от негодования и думая о возможных средствах принуждения. Антуан передвигался с места на место, не желая оказаться ни рядом с отцом, ни напротив него. Он дождался, пока все распределятся по двум скамейкам, чтобы, сославшись на тесноту двуколки, вскарабкаться на сиденье рядом с кучером, но отец вдруг вытащил откуда-то из-под ног нечто вроде откидного стульчика и заставил сына сесть на него. Коляска тронулась, покатила по Вальбюисону, и все опять погрузились в дорожные грезы: Жасмен, гусар, шляпа-котелок, простительные грехи.
Голова Антуана находилась почти в самом жилете отца, и ему приходилось выворачивать шею, чтобы следить за сопровождавшими коляску глазами Жасмен.
— О чем ты думаешь? — спросил ветеринар, не любивший, чтобы разумные дети предавались мечтаниям.
— Ни о чем, — сухо ответил Антуан, не поворачивая головы.
— Поскольку ты ни о чем не думаешь, ты мне сейчас скажешь, в каком году были подписаны Вестфальские договоры.
Антуан не отвечал, и на его лице застыло упрямое выражение. Отец возмутился и пронзительным голосом, от которого у лошади встали торчком уши, воскликнул:
— Вы свидетели того, что он не знает даты заключения Вестфальских договоров? Бездельник! Он всегда будет нас всех позорить, он будет таким же, как его дядя Альфонс! Но сегодня вместо того чтобы идти гулять со своими кузенами, он останется со своим отцом. Со мной.
В коляске воцарилось тягостное молчание. Люсьена, желая помочь брату, мысленно прочитала молитву, которую барышни Эрмлин рекомендовали для тех случаев, когда нужно вспомнить важные исторические даты. Фредерик рисовал пальцем в воздухе какие-то цифры, а госпожа Одуэн пыталась поймать взгляд своего младшего сына, чтобы утешить его неясной улыбкой. Однако Антуан, уткнувшись взглядом в свои воскресные ботинки, ничего не хотел видеть. Ветеринар повторил:
— Со мной. Весь день.
Тут Антуан почувствовал, как грудь его набухает Жасменовым рыданием. Он проглотил слюну и сдавленным голосом прошептал:
— В тысяча шестьсот сорок восьмом.
VII
В те воскресенья, когда семья ветеринара приезжала в Клакбю, семья Оноре работала не покладая рук с четырех часов утра. Надо было убрать, как обычно, навоз из конюшни, сделать подстилку из соломы, накормить коров, свиней, кур, кроликов, а потом и людей, наконец позаботиться о том, чтобы очистить фасоль, приготовить салат на двенадцать человек, вымыть ноги, надеть на всех чистые рубашки, что-то постирать, что-то погладить, заштопать, обдать кипятком, подмести, постоянно при этом оглашая дом криками, что вовремя сделать все равно ничего не удастся.
В полдевятого Алексис забирался на ореховое дерево и наблюдал, когда на вершине Красного Холма появится коляска. Он кричал (иногда шутки ради он устраивал ложную тревогу, хотя и знал, что, спустившись со своего орехового дерева, рискует получить за это башмаком по ягодицам):
— Вижу коляску дяди на вершине Красного Холма!
И тут на кухне начиналась страшная суматоха.
Оноре ругал жену, потому что у него на воротнике рубашки не оказывалось пуговицы (и куда это она умудрилась задевать пуговицу от его воротника). Аделаида бегала по кухне с утюгом в правой руке, с иголкой в левой, гладя и пришивая все, что попадалось ей на пути, носилась, не останавливаясь ни на минуту, и все кричала, перекрывая крик мужа, что никто даже не пытается ей помочь, что ей это осточертело, но что когда она надорвется и умрет, то, может быть тогда, они все осознают.
— Чем скорее, тем лучше! Чтобы я успел еще раз жениться, черт побери!
— Еще бы, уж в этом-то я уверена!
— На женщине, которая не засовывает куда попало пуговицы от воротника.
— Я ведь тебе сказала: в выдвижном ящике стола! Не могу же я быть сразу во всех местах…
Нуаро путался у всех под ногами, затыкал собой все двери одновременно и только успевал получать пинки. Жюльетта звала Гюстава и Клотильду. Те не шли. Их обнаруживали на дне какой-нибудь канавы, грязных, перепачканных землей или роющих туннель в куче навоза. К счастью, по воскресеньям их одевали лишь в самый последний момент, а то они с таким же успехом изгваздали бы и свою чистую одежду. Жюльетта еще раз умывала их, причесывала, одевала. Оноре прилаживал пуговицу к воротнику (которая и в самом деле была в выдвижном ящике стола), Аделаида надевала свое черное платье, пришивая между делом прямо на своих сорванцах пару или тройку пуговиц, и когда коляска заворачивала, чтобы въехать во двор, все выходили из дома, улыбаясь и крича: «А вот и они!» Ветеринар (обычно он управлял коляской) останавливал лошадь и отвечал своим хныкающим голоском: «Да, вот и мы!», и первым соскакивал вниз со своего сиденья, чтобы помочь спуститься жене.