Когда волна — третья, седьмая, не знаю, ни разу не удалось мне зафиксировать это сознанием, хотя сон был четок как галлюцинация, — готова была накрыть меня и я знал, что на этот раз она не свернется, я страшным усилием воли взмывал в воздух и летел над разбушевавшейся стихией. Полет этот был едва ли не самой страшной частью сна. Я то падал в океан, потому что изумрудная стена с белыми прожилками, казавшаяся монолитом, стремительно надвигалась на меня, то перед самой пучиной, непонятно как, оказывался высоко, и море рокотало далеко внизу, и это было почему-то еще страшнее, так как я уже тогда ожидал, что начну падать снова. Это не было похоже на карусель, нет! Момент взлета был неощутим, попросту его не было, хотя такое невозможно представить. Было только многократное падение, каждый раз доводящее до безумно-реального ощущения свистящего, увеличивающегося в скорости падения, которое напрягало нервы так, что, когда я наконец просыпался, мне долго не удавалось отдышаться — все тело болело, руки дрожали, сердце колотилось с перебоями…
Так было и сейчас. Я нажал кнопку настольной лампы, она стоит рядом, на тумбочке, подождал, пока свет отгонит последние следы сна — продолжающийся гул моря (или это шумела кровь в голове?), пока уймется неприятная дрожь в руках. Потом я глубоко вздохнул несколько раз и встал. Выпил воды, погасил свет и, прежде чем лечь, отодвинув штору, постоял у окна. Ночь была лунная, тихая. Да, это — море. Шумело море — холодное, Балтийское. Большие сосны отбрасывали резкие тени. Море было за лесом, за дюнами, рукой подать. В одном домике горело оконце. Я открыл форточку, и свежий воздух потянулся в комнату тугой струей.
Лежа в постели, я долго следил за полосой света на потолке, потом она погасла. Видимо, луна скрылась в туче. Кто-то прошлепал по коридору, и снова стало тихо.
— Бригитта, — сказала сонным голосом хозяйка и еще что-то по-латышски.
И мне сразу стало покойно и легко на душе. Настоящее постепенно возвращалось ко мне. Я улыбался своим мыслям.
Вчера был праздник Лиго, старый латышский праздник, вроде Ивана Купалы. Всю ночь горели костры на песчаном берегу и слышались песни. Днем красочное шествие протянулось от Дубулты, через Майори, где я остановился суток на трое… Процессия шла в Дзинтари. Девушки в веночках, дети в маскарадных костюмах, впереди ехали герольды в средневековых костюмах и трубили, созывая на праздник. За ними — фаэтоны, пожарные повозки с краснолицыми пожарниками и машины старых марок. И чего только не было! Толпы веселых курортников стояли вдоль тротуаров. Самолеты сбрасывали цветные листовки, стоял гул, хохот, а кто-то кричал, что скоро будет выходить из воды красавица Дайле… Все побежали на пляж. Поспешил и я. В толпе играл оркестр. Все взгляды были обращены в сторону моря. И вот показались яхты — одна, другая, цветные паруса надуты ветром. Почти детское волнение охватило меня. Я тоже ждал чуда. Десятки добровольцев, бронзовотелые юноши, бросились в холодную воду и поплыли навстречу яхтам. Но постепенно все возвращались ни с чем. Толпа гудела, все спрашивали, что случилось, но многие смеялись. Старый латыш объяснил мне, что так надо.
— Не всякому дано встретить Дайле… Только самый достойный… Каждый год она выходит на берег. Для счастья…
Но вот в море послышался гул мотора, и зеленая плоская амфибия, рассекая воду залива, пошла к молу. Толпа бросилась к тому месту, где уже причаливал огромный нарядный катер. Крики восторга, оркестр, цветные шары в голубом небе. Вот и я увидел в расступившемся коридоре людских тел прекрасную Дайле. Она была в длинном, немного замоченном платье, белокурая, с распущенными по плечам роскошными волосами русалки. Дайле немного поморщилась, пробуя ножкой воду, но потом решительно шагнула в море, пошла по мелководью навстречу ликующим людям. Ей закричали «ура!». Она улыбалась. По обе ее стороны шли прекрасные юноши. Она вышла на сушу, и тут я понял, что это Вия Артмане, популярная киноактриса. Я выбрался из толпы и пошел домой.
Я очень хотел в Москву. При одном воспоминании о доме становилось радостно, хотелось петь, дурачиться… Давно этого не было. Ну что ж! Хорошо, что хоть сейчас возвращалась ко мне буйная радость жизни!
В Риге я был на защите диссертации моего друга. Он уговорил меня поехать в Майори посмотреть Лиго. Но его вызвали телеграммой в Таллин на какую-то там сессию, и я остался один в милом, гостеприимном домике его однокашницы и ее дочери Бригитты.
Но эта ночь только началась. Сон нагнал меня где-то в полночь. Боже, как это умудряется наше подспудное «я» за какие-нибудь два часа накрутить такую ленту! Да еще из давнего-давнего прошлого.
Как это нередко бывало, уже через несколько минут сон отошел куда-то в глубь сознания и осталось только любопытство: я лежал и пытался вспомнить какую-то новую деталь сна, какое-то звено, ранее не замеченное мной… Да, да… Когда я летел (я так и подумал — «летел»), внизу, среди волн, внезапно обнажилась длинная полоска суши, как всплывающая подводная лодка, и тут же вокруг нее образовался тонкий витой шнур белой пены… И сразу же, по какой-то странной и неумолимой логике, обнажилась четко работающая ночная мысль, и сквозь туманные очертания ставшего воспоминанием сна проступило другое воспоминание…
Как ночью обнажалась мысль!
Безукоризненно, как стон,
Как белой пеной с трех сторон
Внезапно окаймленный мыс!
Как хорошо наложилось это сравнение поэта на четкий рисунок моего сна. И как бесспорно само уподобление отчетливости ночных мыслей образу окаймленного пеной мыса в чистом морском воздухе!
Эти стихи любил Саша…
Вот уже двадцать восемь лет я живу отдельной жизнью от жизни моего друга. От смерти моего друга. И все, что осталось от него, — это груда мятых листов, дневник юноши. Он прятал тетрадь ото всех, даже от меня: он был очень застенчив. Но я должен рассказать об этой тетради, потому что он был лучшим из нас, а надо, чтобы люди знали о тех, кто в восемнадцать, а то и в семнадцать лет стали солдатами; у кого не было юности, а было мужество; о тех, кого мало осталось, но кто непонятно как, а угадывает человека своего поколения — по пеплу в глазах, даже когда глаза смеются, по седине висков и по нерастраченным чувствам, которые всегда бунтуют.
Вот уже двадцать восемь лет один из нас упал лицом в песок, подогнув ногу, отбросив автомат… И так же, как тогда, двадцать восемь лет назад, степной ветер свистит по-калмыцки, шевелит его волосы, заносит сухим песком полы шинели.
Заносит годами, но не может занести.
ПОСЛЕДНИЙ БОЙ
Говорят: «песок забвения»…
Да, наконец-то я вспомнил, что хотел сказать о связи моего сна с фотокарточкой, которая стоит на столе. Песок… Песок рыжего цвета был в стеклянной трубочке часов. Потому они и назывались «песочные». Вода в ванне была чистая, горячая. Я стоял в кабине, отделанной белыми кафельными плитками, и ждал, пока выйдет санитарка Маша. А она держала в правой руке стопочку с оранжевым порошком, а левой пробовала воду в ванне. Потом высыпала порошок, энергично размешала воду и вышла, задернув полиэтиленовую занавеску на больших кольцах. Вода в ванне стала зеленой, запахло хвоей. Я лег в ванну, ощущая блаженство тепла, покоя. За стеной, журча, стекала вода — кто-то вынул затычку. В соседней кабине послышалось басовитое покашливание. Потом я услышал голос Маши:
«Песочек пересыпался? Рановато вы». — «Пересыпался песо-чек», — добродушно отозвался бас. Я посмотрел на стену и увидел, как быстро, поспешно, хотя и тоненькой струйкой, сбегает песок через узкое осиное горлышко песочных часов.
И у меня перехватило горло. Это было не так давно, во время так называемой процедуры хвойных ванн в санатории. Я смотрел на бегущую струйку, дымящуюся, тоненькую струйку песка, а думал о непрочности жизни… И о Саше, который лежал на песке холодный, недвижимый. И мне почудилось, что и моя жизнь постепенно утекает тоненькой струйкой песочных часов. Я подумал, что не замечаю времени, а оно уходит вниз. И никто не возьмет мою жизнь и не повернет ее так, чтобы песок снова собрался в верхней части — покойный, рыжий, только притаившийся для движения.
И вот сейчас, лежа с открытыми глазами среди мерцающей тишины, я понял, что чувство уходящего времени, пережитое мною тогда, было прямо связано с получением Сашиного дневника. Его привезли мне в то утро, и он подспудно уже владел моим подсознанием. И мой сон был тоже продолжением той же ленты, которая все продолжала раскручиваться назад…
И прямо от песчаного мыса, окаймленного пеной, побежала тоненькая нить воспоминаний к моему последнему воздушному бою.
Я смотрел только на него, на его длинное осиное тело, помеченное черным тупым крестом с белой обводкой. В моем прицеле оно качалось сверху вниз и обратно. Я шел на сближение с «мессершмиттом», зная, что, если не собью его сейчас, с одного захода, значит, наша игра будет сыграна вничью. Ничто не сможет изменить результата. У него не было патронов, он расстрелял их. Теперь он надеялся на запас скорости. Здесь у него было преимущество, и он знал это. Он знал также — я чувствовал это по его ходам в последние минуты, — что горючее у меня на дне бака. И он заманивал меня в открытое море, которое дважды, когда я пытался зайти на немца в пике, надвигалось на меня зеленой крутой стеной с белыми прожилками. Даже в азарте боя я успел подумать, что оно похоже на камень, название которого я почему-то не смог вспомнить в ту первую долю секунды… Я шел на немца сейчас под прямым углом на равной с ним высоте, и ничто, никакое чудо не могло спасти его: я точно рассчитал скорость сближения и угол атаки, если только он не успеет нырнуть вниз или вверх до того, как я нажму на гашетку. И если я успею после короткой, последней очереди проскочить мимо «мессера», а не в леплюсь всей массой своего «ЯКа» в рыжий осиный бок с черным тупым крестом. Крест надвигался, вырастал, и наконец я нажал на гашетку. Палец онемел от усилия, с которым я продолжал давить на нее, хотя пулемет уже заглох, дело было сделано: я успел взмыть над вспыхнувшим и блеснувшим на солнце колпаком кабины — я прошил ее, перечеркнув по диагонали, — и теперь шел на крутой разворот, чтобы последний раз убедиться, что «мессер» сбит, и постараться дотянуть до берега. Если минуту назад главным было — «достать немца», теперь главным было — достичь песчаной косы, со всех сторон окаймленной белою пеной… На вираже я успел заметить, что дымный факел «мессера» потянулся туда же, только намного ниже меня. Я почувствовал, мой