Утомленное солнце
Нежно с морем прощалось.
В этот час ты призналась,
Что нет любви!
Костя аккомпанировал на столе, выстукивая крепкими пальцами, один из которых был наполовину отрублен вместо каната во время шторма.
Занятия мои закончились самым неожиданным образом. Мама захотела прослушать наш репертуар в конце месяца и пригласила Костю на чай с домашним печеньем, которое я помогал формовать с помощью стопки. Мама руководствовалась простой деликатностью: неудобно посылать Косте зарплату со мной. Я был на седьмом небе: Костя, конечно, очарует маму! Но Костя повел себя как-то странно. Он был тихий и неузнаваемо робкий. Сначала он обнаружил, что у него болит горло и прямо на глазах стал все больше хрипеть. Но тетя Зина что-то сказала ему по-гречески и подмигнула мне. Костя снова заговорил без хрипа, надел новую тельняшку и, вздохнув, пошел за мной.
В саду под акацией уже сидели за столом мама, бабушка и соседи. Костя поклонился всем, снял капитанскую фуражку, повесил ее на ветку дерева и сел на краешек стула. Я заметил, что он совсем скис, и хлопнул его по спине. Он криво улыбнулся. Бабушка уже несла мандолину на вытянутых руках, как выносили меч для освящения рыцаря. Я смело взял инструмент, положил ногу на ногу, упер тыльную часть мандолины в живот и спросил Костю, что играть. «Любое», — осевшим голосом произнес мой учитель и махнул рукой. Ах, неосмотрительный жест! «Светит месяц» не принес бурных аплодисментов. Небо затягивалось тучами. Помню, что я сбивался на каждом шагу, и, красный от напряжения, Костя шептал: «Четыре ноль, на второй опять ноль, держи медиатор крепче, зажимай его…» Когда я попробовал взять реванш на «Кукараче», бабушка с испугом посмотрела на маму, мама теребила край торжественной скатерти. Потом Костя вспомнил, что ему давно пора домой, и хотел бежать, забыв капитанскую фуражку. Мама у калитки уговорила Костю взять деньги, а тот благородно отказывался от гонорара, на мой взгляд вполне заслуженного. Помню, что мотивы у Кости были самые альтруистические: «Что вы, мадам Сторчинская, мне просто приятно было заниматься с таким способным мальчиком!»
Почему-то на этом мои занятия музыкой прекратились. Но с Костей мы по-прежнему оставались большими друзьями.
ЦВЕТНОЕ МОРЕ
Прямо с кладбища крутая тропинка вела к морю. Я постоял у края обрыва, но теперь мне не удалось бы спуститься вниз. Там между скал барахтались двое черных от загара мальчишек. Они, вероятно, давно были в воде, потому что, выскочив на берег, несмотря на жару, буквально тряслись от холода и долго не могли попасть ногами в штаны. Смеясь и отталкивая друг друга, они стали карабкаться по тропинке. Вода блестела на их загорелых худых спинах, а там, где спина подсохла, проступала соль. Им было лет по девяти. Оба были стрижены под нулевку, но голова первого была сущее солнышко, она, казалось, светилась. И личико его, маленькое, круглое, все было усыпано веснушками. Второй выглядел старше. Лицо его населяли большие глаза с девичьими ресницами. Глаза были странные — они жили отдельно от его жестов, смеха, от всего его детски-тщедушного, очень худого тела. В них была какая-то таинственная ровная сила. Все это я рассмотрел, пока мальчики, взбежав по тропе, остановились против меня и с чисто детской непосредственностью, в которой потому и нет жестокости, уставились на мой протез.
— Давайте знакомиться, — серьезно сказал я. — Лейтенант Сторчинский.
— Вы на «ЯКе» летали? — вместо ответа спросил рыженький.
— Так точно.
— Саша, — тихо произнес мальчик с большими глазами.
— А ты — Боря? — усмехнулся я, обращаясь к «солнышку», но тот отрицательно повертел головой:
— Почему — Боря? Жора.
— Тоже неплохо, — сказал я. — Кем хотите быть? Моряками?
— Я — летчиком, — все так же тихо и серьезно сказал Саша, хотя за это время они успели обменяться подзатыльниками и пинками. Делали они это как бы автоматически, может быть, инстинктивно, так как им надо было двигаться — на теле все еще не сходили мурашки.
У Саши глаза постоянно меняли цвет, и я не мог определить их окраску: то они казались синими, как небо, то отдавали цветом волны, то бродили в них отсветы облака, когда он смотрел на меня. Такие глаза были у моего друга, такое же удлиненное лицо с часто набегающим румянцем, который просвечивал даже сквозь загар. И я вспомнил…
Это было давно. Я был тогда такой же маленький, как эти мальчишки.
«Зеленое… Красное… Зеленое!..»
Эхо донесло до меня его голос почти через тридцать лет: «Ну, ну же, Борис! Неужели не видишь?.. Ты прищурь глаза! Видишь?» В голосе моего друга жила надежда, и потому звенело чистое серебро. Я злился и просил оставить меня в покое, так как до конца и не понимал — не розыгрыш ли это? А он хохотал, счастливый и пьяный оттого, что ему казалось, будто он видит днем цвета маяка на горизонте. «Слепые! Какие вы слепые!..» — «Не вижу, ничего не вижу! — радостно кричала Лена. — И ты не видишь, но хорошо врешь!» А я не понимал, почему она радуется, и стоял насупившись: не нравилось мне это сумасшествие. Я вообще не любил путаницы, неясности, загадок, мистификаций. В эти мгновения Саша раздражал меня. Другое дело — плыть наперегонки или нырять на дальность. Тут все было видно. Если я проигрывал, я знал, что проиграл, и не обижался. Видеть то, что никто не может видеть, — надо же придумать!
…И я сам не знаю, как это получилось. Кто-то внутри меня сказал, а я услышал:
— А ну, проверим зрение. Какого цвета вода на горизонте?
— Синяя! — закричал Жора, ни секунды не колеблясь.
Саша пристально смотрел на горизонт.
— Синяя! — не унимался Жора.
— Погоди, — сказал я. — Не торопись.
— Когда долго смотришь, черная, — раздумчиво сказал Саша.
— А сейчас? Зеленая… Красная… Зеленая… Прищурьтесь. Видите? Против маяка…
— Маяк не работает, — отпарировал Жора. — А потом, красное море не бывает. И зеленое не бывает. Оно синее.
— Зеленое… красное… зеленое… — бормотал Саша. — Нет, не вижу… — Он очень расстроился и даже вздохнул.
— Смотри еще, — настаивал я.
Мне казалось, что это очень важно, чтобы Саша увидел то, что видел мой друг. Я не мог бы объяснить, почему важно, но чувствовал это, надеялся, что чудо, которое было однажды, не может исчезнуть навсегда. И самое удивительное, мне показалось, что я тоже начинаю различать эти цвета там, где море нежно касается горизонта. Саша потер глаза и весь подался вперед. Жора смотрел не на море, а на своего товарища, он даже присел и высунул язык. Лицо его было впервые лишено того шельмоватого и самоуверенного выражения, которое до сих пор не сходило с его круглой физиономии. Он надеялся на друга.
— Вижу! — Саша закричал это так радостно и громко, что я вздрогнул.
— Где? Где? — растерянно спрашивал Жора, а Саша прыгал и кричал:
— Вижу! Вижу! Зеленое, красное, зеленое!..
Мы шли уже минут двадцать. Протез здорово натер ногу, но я обещал ребятам показать нашу пещеру и, чего бы это ни стоило, решил дойти до нее. Да и самому мне было любопытно через много лет войти в святое святых моего детства, нашего с Сашей детства… Городок остался позади. Мы подымались в гору. Море, отсюда совершенно синее, оставалось все время сзади, потом показалось справа, а затем скрылось за выступом горы. Пахло полынью и мятой. Мы шли между редкими кустами кизила. Ребята время от времени забегали в кусты и срывали твердые красные ягоды, лакированные на ощупь и терпкие на вкус. Кизил еще не доспел, и у самой косточки оставались белые волоски, щекотавшие язык. Мякоти, если можно было так назвать жесткое тело плода, было меньше, чем косточки. Я сломал палку и показал ребятам, как легко из нее сделать лук — кизил гнется хорошо и вязкость у него больше, чем у акации. Из акации же лучше делать стрелу — она легкая.
— А наконечник из колючки умеете делать?
— Каждый дурак умеет, — сказал Жора, который снова почувствовал уверенность в себе. И верно, я ведь забыл, что они выросли на том же берегу, и странно было задавать наивные вопросы.
Дорога стала чаще петлять, пошла круче. Ребята забегали вперед, а потом поджидали меня, нетерпеливо оглядываясь. Гимнастерка взмокла. Нога болела. Солнце напекло голову, фуражка казалась тяжелой каской.
— Скоро дойдем? — спросил нетерпеливый Жора.
— Уже немного, — ответил я, с улыбкой рассматривая высокие шлемы из лопухов, сколотых колючками кизила, которые украшали детские головы.
Ноги ребят казались белыми от пыли до икр, а худые лопатки блестели как начищенная медь. На этот раз они ждали меня в тени глиняного обрыва, под которым проходила тропа. Это был карьер, откуда возили глину. Дно карьера было ярко-желтым, стена — коричневой. Я встал в узкую полоску тени, снял фуражку. Саша ковырял глину грязным пальцем, а Жора, сидя на корточках, мял уже большой комок в своих потных ладонях. Глина пахла сырым и затхлым.
— Там ручей есть, — сказал я.
— Ого! — радостно отозвался Жора. Нос его был в глине, глаза казались совсем желтыми.
МОЙ ДВОР
Я вспомнил свой двор, когда он казался мне материком, когда деревья были огромными, а тень от ветвей ласковой защитой, когда трава, мягкая, сочная, пахнущая свежестью, щекотала лицо, а солнечные зайчики перебегали по ней как живые…
Выбита трава была только по дорожкам. Одна вела вокруг дома к колодцу, который стоял на границе участков. Колодец был новый, его чистили и сделали свежий сруб, крышу. Старым оставался барабан — блестящий и гладкий от тысячи ладоней. Когда с рокотом опускалось ведро, разматывая веревку, барабан подскакивал оттого, что один бок его был чуть толще другого, вот тут и надо было его прижимать ладонью. Она становилась постепенно горячей. А когда вода, поблескивая в ведре, подымалась до уровня сруба, надо было, продолжая вертеть правой рукой барабан, перехватить левой тонкую, режущую детскую ладонь дужку и, приподняв ведро, осторожно, чтоб не слишком расплескать воду, поставить на край сруба, одновременно начав разматывать барабан. Два оборота — как сейчас помню. Поверхность воды покачивается в ведре все медленнее и целиком, будто ее покрыли черной крышкой. Мне нравилось отпить холод