Борис Микулич
1
Пчелиный рой прилетел в разрушенный улей, и в этом была непомерно большая радость Ганны. Теперь у нее уже появились определенные заботы, не так болело сердце, когда скорбящая старая женщина смотрела со своего взгорья на разрушенное село. Груды кирпича да растасканные бревна, редкие оголенные трубы да прошлогодние стебли трав... А теперь над взгорьем летали заботливые пчелы, наполняя воздух трудовым гулом, а сердце старой — надеждой. Весна была, правда, холодная, с запада дули резкие ветры, нагоняя лохматые тучи. Из них сек то холодный дождь, то мелкий, похожий на град снег. Пчелам было очень трудно бороться с такой дьявольской погодой, многие из них погибали — и от холода и от недостатка питания. В чистом поле кое-где расцветали первые подснежники, да на окраине леса изредка горели синие, слегка пожелтевшие ивы, но пчелам, видно, не всем удавалось достичь их. Многие из них, слабые, гибли. Есть что-то очень грустное и тоскливое при виде умирающей пчелы. Ни прежней заботы, ни трудового гула, ни воинственной стремительности. Тихое нежное жужжание, стремление отыскать ямочку, щель, чтобы забиться в нее, укрыться от солнца, от голосов своих крылатых друзей, от приятного запаха цветов, до которых уже не долететь... Ганна брала пчелок на ладонь, и они слабо тыкались в глубокие борозды морщин и наконец падали на землю. В такую минуту вспоминались старухе сыновья. Она так и стояла с протянутой ладонью, и взгляд ее просветленных глаз блуждал где-то далеко-далеко. Возможно, она и думала о чем-либо, но нет, видно, не думы поглощали ее внимание, а словно призраки ее сыновей вставали перед ней. Потом спохва́тится — подкормить бы пчел сахарным сиропом или переваренным в воде медом... Но в маленьком погребе, уцелевшем на взгорье, ничего такого не имелось, что можно было бы продать или выменять на сахар. В погребе было очень сыро, холодно, но все же лучше, чем под открытым небом, хорошо, что хоть он уцелел, потому что вырыть землянку у нее не было сил. И все же весна приближалась, и надо было что-то делать. Пчела борется за жизнь, а человеку тем более непристойно сидеть сложа руки, надо трудиться, пока ходят ноги по земле. Ганна видела, что вокруг, на развалинах, все пришло в движение, — значит, и ей надо что-то делать. Но как делать, с чего начинать? При гитлеровцах пахали единолично — кто где, а теперь на селе часть колхозников настаивала на том, чтобы сеяли по-прежнему, а часть думала о колхозе, и Ганна приняла сторону последних. Наконец верхом на лошади приехал из района уполномоченный, долго беседовал с людьми, и в конце концов восстановили колхоз. Из совхоза, где во время оккупации было имение, привезли сеялку, жатку, а потом государство стало давать в кредит скот, и люди снова начали оживать. Намеревалась Ганна сходить в местечко, чтобы узнать что-либо про своих сыновей, но пока не было времени: она, как и прежде, до войны, ежедневно трудилась в колхозе, будто не старили ее годы и будто сын Антон по-прежнему руководил колхозом. В эту трудную пору Ганна решила, что она должна принять сторону тех, кто начал восстанавливать колхоз, сторону своего Антона, который неизвестно где находится, сторону убитой его жены Нины. Мало засеяли в первую послевоенную весну, трудно было всех снова приобщить к совместному труду, тяжело собрать нужный инвентарь, растасканный в войну. Ганна ежедневно шла на работу со счастливой надеждой, что, возможно, сегодня придет с войны сын Антон или сын Федор, первый — хороший и заботливый хозяин, второй — еще совсем юноша, маменькин любимчик. Все теперь старая делала так, словно знала, что старший сын глядит на ее работу своими серыми веселыми глазами и говорит: это — хорошо, а это — плохо.
Наконец наступили тихие теплые дни, и Ганна направилась в местечко — верст за пятнадцать от села. Шла она не спеша, но споро, хозяйским опытным глазом оглядывая все вокруг. Вот тут она в последний раз виделась со снохой,— их гнали в местечко, а Нина упиралась, ее ударили два раза, а потом она упала, и ее пристрелили.
Вот тут... Это уже было лет тридцать пять назад... Светловолосый Павлик перехватил молодую Ганулю, подошел к ней, и она сказала: если родители согласятся, пойдет за него...
А этого Павлу только и нужно было. Тогда здесь на развилке стоял новый белый крест с козырьком. Он стоял долгие годы, его не трогали, он почернел; немцы прибили к нему надписи с названиями деревень. Нет теперь этого креста, только густой шиповник остался. Верстах в двух от дороги повсюду рос веселый лес, а гитлеровцы его вырубили, теперь только желтые пни виднеются вокруг — на них выступили капли живицы. Вот обгоревший танк. Развалины деревни. И повсюду, насколько хватает глаз, дружная весенняя зелень. Природа старательно залечивает свои раны.
В местечке она сразу направилась в райвоенкомат. В тесных от вещей и ящиков комнатах народу было не так много. Видно, что и здесь только налаживался порядок и еще не успели все как следует убрать. Она присмотрелась к военным и выбрала одного, светло-русого, как Федор, с шрамом на подбородке. Ганна приблизилась к нему. Он прервал работу и стал слушать ее. Старая видела, как мгновенно веселые огоньки погасли в его серых глазах, лицо сделалось внимательным, серьезным.
— Подожди, мать, тут, — наконец сказал светло-русый. — Про младшего сына мы еще ничего не знаем, а про Антона Красуцкого... — Он ногой резко отодвинул кресло и вышел из комнаты.
В тяжелом волнении прошло несколько минут. Тогда казалось — прошли часы. Это же надо подумать, три года мать ничего не могла узнать о своих свновьях. Ждала, что они придут сами, она перестирает им белье, принесет полные охапки сена и накроет их чистой простыней, чтобы уставшие сыновья наконец отдохнули как следует. А она, мать, будет тихонько сидеть и глядеть на утомленные солдатские лица. Светло-русый наконец принес какие-то бумаги и ящик, который он поставил на стол.
В дверях мелькнул кто-то и быстро прикрыл их.
— Вот... — сказал хрипло светло-русый. — Ваш сын Антон Красуцкий, гвардии капитан, погиб как герой...
Нет, не плакала тогда Ганна. Она взяла бумаги, два Антоновых ордена, фотокарточку, чемодан с военной одеждой и бережно несла все это, как когда-то носила младенца. И только дома, в сыром погребе, частые слезы полились на защитный китель, на карточку, на ордена, на все то, что осталось от старшего сына. Она даже не обратила внимания на деньги, которые были здесь. Зачем они ей, старой? А над взгорьем ходило весеннее солнце, заботливые пчелы, окрепнув, летали, нося нектар и пыльцу, наполняв воздух дружным гулом. Пел жаворонок, доносился стук топора. Вдруг она услышала голоса.
— Вот хорошее место, сухое, веселое!
Она глянула сквозь щель в дощатой калитке и увидела незнакомого человека с круглой бородкой. Бородка рыжая с прядями седых волос. Рядом с ним стояла девушка — небольшая, но стройная, остроносая, быстрая.
На плечах у нее был голубой платок, тонкий, шелковый. Ганна вышла к ним.
— Что вам тут надо, люди?
Девушка отвернулась, а человек, гася на губах неуместную улыбку, ответил:
— Хату тут будем ставить. Мы — приезжие.
— Хату тут буду ставить я, — сказала Ганна. — Сорок лет тут стояла наша хата. Это моя усадьба.
Рыжебородый поглядел на одинокий улей, на груды кирпича, на заросший молодой травой погреб и, уже не скрывая улыбки, добродушно заметил:
— Сколько тебе, старая, надо? Мы твоего дворца не тронем. Место хорошее, сухое, веселое.
Девушка пошла и остановилась на улице, вглядываясь в даль. Там, куда она глядела, был выгон, и сейчас на нем паслись коровы, а над ними было весеннее небо, без облачка. Солнечный покой царил в мире. Девушка вздохнула, и легкое волнение прошло по всей ее стройной фигуре.
— Не мне дворец, — обиженно сказала Ганна,— а сыновьям... Вот...
Она побежала в погребок, вынесла оттуда ордена и, показывая их, повторила: — Вот...
Человек почесал пальцем бороду. И место ему нравилось, и ругаться не хотелось. Это было хорошо видно по его лицу.
— Ну что ж, — сказал он, — не хочешь, чтобы были соседями, твое дело. Только кто будет строить? Смешно!
— Папа, пойдем! — позвала девушка.
2
Фамилия их была: Шершни. Их всего было трое — Стефан Шершень, этот человек с рыжей бородой и неуместной улыбкой, его жена, повыше ростом, широкой кости женщина, ловкая в работе и такая же ловкая за рюмкой, Альжбета, и дочь их — остроносая Агата. Жили они в тридцати верстах отсюда, где-то за Гайной, но решили поближе перебраться к местечку. В сельсовете им разрешили строиться, а председатель колхоза, Томаш Гурка, «временный председатель», как он сам себя называл, флегматично сказал: пусть сами себе присмотрят усадьбу. Еще раз Стефан пробовал было уломать Ганну, чтобы потеснилась на взгорье. На этот раз разговор вела с ней Альжбета, но кончился он тем, что Альжбета громовым голосом сулила Ганне «зубами грызть эти камни». Выбрали они себе усадьбу возле реки, там, где до войны стояла колхозная баня. А уже дня через три на лошадях привезли бревна, крыло гонтовой крыши. Со взгорья Ганна порой глядела на то, как ходит среди бревен Агата, а однажды вечером увидела, как та стояла над рекой, на клади, и старой обидно было, что она одинока, что старший сын ее убит, сноха тоже, а младший... неизвестно, где младший сын. И чтобы не поддаться унынию, она шла к Томашу и строгим голосом говорила ему, что надо наладить косы, осмотреть косилку, что строительство коровника идет очень медленно, мужчины ленятся.
— Дай мне святой покой, сватьюшка! — отмаливался Томаш. — Ну разве я не работаю? Сам с топором, видишь. Говорил, что не надо мне этого председательства. После гитлеровцев нелегко руководить таким хозяйством. Я тебе говорю — временный я.
А она отвечала ему на это, что хоть и временный, но хозяйничать надо. Как только государство управится с войной, тогда и колхозами займемся. Придут молодые с фронта и его заменят. Томаш отмахивался, а потом говорил, что ему хату тоже рубить надо, надоело в землянке. Ганна возвращалась от свата с таким чувством, которое бывает у человека, испытывающего жажду, а вода повсюду соленая. Ганна думала, что если нет сыновей, нет семьи и уж если ее постигло большое горе, то все это можно перекрыть трудом. Она много трудилась в эту весну и не чувствовала усталости. Никому она не жаловалась на свое одиночество, никто не видел ее слез, ибо редко кто из старых соседей заглядывал к ней.