— Простился? — хлопает Юрку по плечу курьер. — «Последний нонешний денечек»?
У этого небольшого кривоногого человека сильные руки. Юрка всегда любовался его ловкостью в работе.
— А мы, — говорит курьер, — навестили Ганну. Мать все тебя ждала, полбутылки берегла, но мы сказали, что ты взят в плен этой остроглазой, и выпили за удачу.
— Напрасно, я бы пришел.
Зуб засмеялся низким коротким смехом.
— Ишь ты! На два фронта, товарищ лейтенант, не стоит бороться. За угощеньем погонишься — девку потеряешь, за девкой побежишь... — Он вдруг прервал свою речь и сплюнул. — До восхода поедем. Нам военком, видно, снова путевку придумал. — И засмеялся. — Строительный батальон капитана Харченко!
Юрке хотелось сказать: амба, он отъездился, но сдержался, не заставишь же их молчать. Тут снова заговорил курьер и этим выручил Юрку:
— Три дома построили — раз! На двадцать домов лесу навозили — два! Два хлева и одну кухню сложили — три!
— Крышу в Агатиной хате накрыли — четыре! — поддел его Зуб.
— Но я считаю, — не подхватил этой шутки курьер,— что дел у нас еще впереди черт знает сколько. У военкома видел список — тринадцать вдов, которым капитан решил оказать помощь. Значит, нам еще строить да строить.
— Программа! — сказал Зуб и начал выбивать окурок из мундштука короткими хлопками. — Пойдем потанцуем последний раз в Зеленом Луге.
— Для нас с тобой — последний, а для кого-нибудь, может, и не последний.
«Догадался!» — подумал Юрка.
— Я не танцую, нога не позволяет, — сказал он.
— Пойдем, пойдем. Если не танцуешь, так хоть посочувствуешь.
И как только они вошли в хату, то с разных сторон Чернушевича начали просить, чтобы он взял баян. Он и сам видел, что доморощенный музыкант вконец сработался — русые кудри прилипли к вспотевшему лбу, а на лице застыла улыбка, которая будто говорила: я устал, но покорно выполняю ваши просьбы, буду играть, пока не свалюсь. Гармонист охотно отдал Юрке баян и сел рядом с ним. С восхищением любителя следил он за работой мастера. Юрка начал с басов, и полилась плавная мелодия «Офицерского вальса» — тогда, в Вене, ночью, при сальной свече, когда товарищи поздравляли его с присвоением звания лейтенанта, он тоже исполнял этот вальс, а товарищи говорили: «Наш! Наш вальс! Лучше венского, братцы!» И каждый раз, когда берется его исполнять Юрка, он вспоминает этот вечер — в чужой, слегка напуганной, но прекрасной Вене... Как тогда хотелось на родину! И вот она — родина! Вот он — родной угол!
— Это же за столько лет погуляли! — говорит раскрасневшаяся девушка, останавливаясь возле Юрки. — Ждали такого праздника!.. — Она не закончила, но по сверкающим глазам все было понятно.
— Танцуй! Танцуй!
Девушке улыбается черноглазый гармонист, наклонившись к баяну, он почти положил голову на него. А среди пар, кружащихся по хате, легко плывет и Агата. Танец девушек — это белые лилии на трепещущей озерной поверхности, и Агата самая крупная, самая приятная из них.
Плывет «Офицерский вальс» над селом, над землянками, над редкими еще новыми хатами, над обгоревшими печами, зарастающими травой. Природа залечивает свои раны, а человеку хоть и труднее, но тем более это нужно. Кое-кто из пожилых, проснувшись, уловит звуки вечеринки, вздохнет, жалея, что проходят годы, и радуясь тому, что в мире снова царит покой — так пусть вовсю гуляет молодежь!
4
Томаш проводил Чернушевича с товарищами и, хотя только-только занимался день, направился прямо через колхозный луг к реке — там в кустах накосить хоть немного и своей корове. Но, проходя через сенокос, увидел недоношенный клин, кто-то из косцов отстал. Хозяйскому глазу Томаша неприятно было видеть эту недоделку, и он даже остановился. «Кто же это косил, — подумал он. — Вот лодырь, вот лежебока!» Томаш не мог терпеть недоделок, все хотелось выполнить так, чтобы закончить дело сегодня, а завтра можно было начать новое. Он не терпел недоеденного в миске супа и недопитой рюмки. «На столе — недоед, на поле — недород», — говорил он, и все знали Томаша как исправного хозяина. И когда снова после гитлеровского нашествия начали собирать колхозное добро в общее хозяйство, все пожалели, что среди них нет бывшего председателя Антона Красуцкого, а пожалев, решили сделать председателем давнишнего ключника —кладовщика Томаша. Он без книг, без записей знал, кто и что взял в свой дом из колхозного добра, и теперь старательно собирал все это. Однако сам Томаш говорил, что ему не долго председательствовать, что он «не умеет командовать», а жена его, такая же непоседливая, намного подвижнее мужа, уверяла всех, что «Томаш к начальству таланта не имеет». Сошлись на том, что он поработает временно, а потом район, возможно, порекомендует кого-нибудь другого в председатели. И, бывало, рассердят его, а он отмахнется и скажет: «Я — временный, делайте как знаете». Томаш хорошо знал, что надо делать, но в самом деле на все не хватало «таланта».
А дел было невпроворот.
Много земли пустовало в годы оккупации. Процентов шестьдесят уже подняли, а остальное пока не осилили. С трудом управились с севом, принялись за колхозные постройки — ведь все было сожжено: и коровники и свинарники. А тем временем подошла косовица, и пришлось все силы бросить на сенокос. Надо признаться — не все дружно взялись за работу. Не до амбаров, если сами в гнилых ямах сидим, говорили. Томаш понимал, что надо строить хаты. Государство давало заем, бесплатно пилили доски, но этого было мало. Требовалось организовать в колхозе рабочую силу, ибо если ее не организовать, то каждый будет работать только для себя, и тогда колхозное хозяйство отодвинется на задний план. Томаш был очень доволен, что приехавшие из района хлопцы помогли вывезти лес, хорошо, что и Ганне хату они поставили. Он все намеревался пойти в район, чтобы попросить машину, но наступил сенокос, и тут впервые столкнулись желания Томаша с людскими намерениями: многие уклонялись от косьбы, ссылаясь на то, что надо сначала на своей усадьбе навести порядок. У Томаша не хватало опыта и знаний, тогда он махал рукой, бросал свое излюбленное: «Вот лодырь!» — брал косу или топор и работал сам. В труде он отходил, злость стихала, становилось легче на сердце, а ко всему еще и Томашиха подковыривала мужа.
— Зачем тебе ссориться с людьми? — говорила почти каждый вечер Катерина, бегая по подворью и выполняя чуть ли не десять работ сразу. — Или тебе больше всех надо? Ты же временный! Не надо ссориться с соседями. Я и так сегодня во сне видела, что наш сруб горит.
Этот новый, еще не сложенный сруб был тем самым камнем, о который разбивалось давнишнее семейное согласие. Рубил его Томаш короткими утрами, час-другой работал по вечерам, чтобы не отрываться от колхозных дел. Но понятно, этого времени было мало, а человеку хотелось сделать быстрее, и он как-то поработал воскресенье, потом второе. Тут Катерина не смолчала.
— По праздникам работать грешно! Все равно в этой хате не будет счастья. Побойся бога! Вчера, когда заходило солнце, я видела черный крест на небе, беда будет!
Столько примет и столько знамений было у Томашихи, что спокойный и с юмором Томаш начинал не на шутку злиться на жену. Того не делай, этого не надо, тогда-то не берись! Посоветуйся! Он теперь охотно выпроваживал Катерину в церковь, а сам тем временем брал топор и хоть одно бревно, но укладывал в строение. И почему бы соседям так не строиться — постепенно, пока страдная пора, помаленьку, а потом, когда будет наведен порядок в поле, сообща взяться. Так нет, не все так рассуждают. Недаром говорят — что ни человек, то и разум.
Томаш постоял над недоношенным клином и начал махать косой. Через какого-то негодяя его рябая останется без корма.
И тут он вспомнил вчерашний разговор со Стефаном. Томаш нашел его на подворье. Тот распиливал бревна на сруб для недавно выкопанного колодца.
— Добрый вечер!
— Ничего вечер! — ответил Стефан, и по лицу его пробежала неуместная улыбка, спрятавшаяся в рыжих усах. — Принеси председателю скамью, — крикнул он в хату.
— Не надо, — отказался Томаш, — я тут, в холодке.
Он сел на новые ступеньки и несколько минут следил за ловкими руками Стефана.
— Ну как, обживаешься?
— Не привыкать! Только усадьба мала. Соток тридцать прирезать по закону полагается. Ганна в соседи не пустила, а ей, старой и одинокой, не надо бы...
— Осенью и без Ганниной усадьбы найдем, откуда прирезать, — сказал Томаш. — Старуху обижать нельзя, ее сыновья за нас воюют. Один голову сложил. Был у нас председателем, жалко такого человека. Тяжкая доля старой выпала.
— Каждому выпала тяжкая доля! — хмыкнул в рыжие усы Стефан. — Агата! Неси кисет, председателя угости!
«Вот холера, твердит одно и то же: председатель, председатель!» Агата принесла кисет, в тихом предвечернем воздухе прозвучала скрипичная фраза: «Добрый день!» Вылитый портрет, вся в отца, только тот рыжий, лежебока.
— Не покосишь ли завтра, Стефан? — не закуривая, приступил к делу Томаш.
Тот поднял голову, и колючие глаза остановились на Томашевом лице чуть ниже носа. И чего только человек насмехается? Стефан пальцами расправил свою поседевшую бороду.
— Агата ежедневно в колхозе работает, ты это знаешь. А я управляюсь с хатой и хлевом. Забор поставлю, тогда и я пойду в колхоз. Я же новый, а у вас и старые не все работают.
— На других не ссылайся, не о них разговор. Я тебя спрашиваю. Луга, как лес, стоят, и дни такие, что грешно не косить. Погодой пользоваться надо.
— Управлюсь — пойду.
Чувство беспокойства охватило Томаша. Так всегда с ним бывало, когда кто-нибудь не хотел с ним согласиться, и было удивительно, почему Стефан идет наперекор, если то, о чем говорит Томаш, бесспорно.
— Так ты думаешь, с косьбой можно и подождать?
Стефан подогнал доску к доске, потом положил топор и сел на землю. Осанистый, здоровенный, с крутой короткой шеей, сидел он перед Томашем и посмеивался. Стружка прицепилась к рыжему усу и покачивалась, будто и она смеялась.