Впрочем, мяса у путешественников было сколько угодно и всякого: Кузьмин, отличный стрелок, часто разнообразил стол всеми видами местной дичи — от дзэрэноа до уток и гусей.
Кстати, качество отличного стрелка здесь приходилось проявлять в том, чтобы не разорвать пулей или дробью цель в клочья. К дичи часто нужно было не приближаться, а отдаляться от нее: она чуть ли не путалась под ногами.
Не хватало воды. Колодцев не было. От ручьев и рек большую часть года оставались лишь пересохшие русла. И путешественники в поисках воды пользовались приметами, вошедшими у монголов в поговорку: «Овцы есть — монгол есть, монгол есть — вода есть». Увидишь вдали овец, готовься к привалу.
Так, дзара, выданная Сухэ-Батором, позволила путешествовать без денег, недостаток которых так смущал их по дороге в Монголию. И те добытые Вавиловым 300 английских фунтов с трудом удалось им выменять в Урге на царские серебряные рубли, а рубли сплавить торговцу, верящему в возвращение отошедших времен, и приобрести кое-какую экипировку. Вообще же в тогдашней Монголии выше всех валют ценилось рубленое серебро, бруски которого при размене нагревали на костре и рубили топором. Все же в путешествии следовало иметь карманные деньги. Ими запаслись. Это были несколько мешков дзузанчая («толстого» чая) — отходов китайского чайного производства, спрессованные побеги чайного куста.
Итак, дзара давала транспорт и мясо, за дзузанчай можно было купить молока. Аргал доставался бесплатно. Хлеба, как и местные кочевники, наши путешественники в рот не брали почти полтора года. Полтора года Кузьмин и Писарев не только передвигались, спали, ели, умывались (то есть натирались курдючным салом, защищающим от солнечных ожогов) по-монгольски. Им пришлось даже физиологически перестроиться в этой высокогорной пустыне. Так, например, первое время они, сколько ни спали, никак не могли выспаться: сказывалась высота 2 тысяч метров над уровнем моря.
— Мы оба азиаты по происхождению, — вспоминал Писарев, — Валентин Петрович — заволжский, а я — прибайкальский, совсем коренной, а в этой Азии первое время чувствовали себя, как в состоянии невесомости.
Кузьмин, как, впрочем, и Писарев, рассказывал о трудностях и тяготах, словно были они не пережиты, а вычитаны из книги, написанной кем-то: чужие трудности. А радости — вот радости путешествия были свои! Надо было видеть преображенное лицо Кузьмина, когда в его памяти воскресали события сорокалетней давности. Он уже не диктовал. Он делал глубокую паузу, доставал папироску-«гвоздик», судорожным движением чиркал спичкой, затягивался глубоко, словно не дымом, а воспоминанием:
— А как пел лед в насмерть замерзшей горной реке… Словно глас трубный!
И, глядя на Кузьмина, действительно казалось, что только ему и Писареву из всех людей открылись апокалипсические звучания.
Когда путешественники, возвращаясь домой, достигли фактории Центрсоюза на озере Хубсугул, им надо было перейти озеро, чтобы попасть на тропу, ведущую далее к советской границе. Озеро замерзло. Толщина льда достигла полутора метров. Но монгольская собака ни за что не хотела ступить на лед. Только когда на лед спихнули сани, она рискнула прыгнуть на них. Сани на льду воспринимались собакой, как лодка на воде: лед, не занесенный снегом, был прозрачен, как свежевымытое зеркальное стекло, и собака испугалась бездны под ногами.
Самый главный научный итог экспедиции — путешественники нашли доказательство гипотезе, из-за которой они отправились в Монголию.
Едва появившись в Урге, Писарев и Кузьмин кинулись на базар, а на базаре — в торговый ряд, где торговали зерном.
Первыми на глаза Писареву попались монгольские горохи. Некрупные, красивой золочено-желтоватой и розово-желтой окраски. Точно такие горохи он встречал в низовьях Ангары, где, как и здесь, весной на базарах продавалась свежая зелень в виде выгонок — проростков — сои. Позже, по мере продвижения к югу и по мере того как зима сменялась весною, весна — летом, а лето — осенью, Писарев наблюдал монгольские горохи не только в виде семян, но и в поле на китайских фермах. У монгольских Горохов, как у сибирских, выделялись белоцветущие и розовоцветущие формы.
Горохи явились для Писарева и Кузьмина первым доказательством монгольского происхождения сибирских сельскохозяйственных культур.
На базаре в Урге Писарев чуть было не опростоволосился перед своим спутником и учеником. Он стоял перед кучками зерна и не мог объяснить Кузьмину, что это за культура. А считал себя сложившимся ботаником и селекционером. Зерно оказалось… овсом. Впрочем, не простым овсом. Это был голозерный овес, который, например, как пшеница после обмолота, дает голое зерно без пленок, так что его можно сразу же пускать в пищу. Наши русские земледельцы такого овса не знали.
Так Писарев и Кузьмин нашли новое блестящее подтверждение вавиловскому закону гомологических рядов наследственной изменчивости (согласно этому закону родственные виды имеют сходные параллельные ряды изменчивости, так что коль скоро у одного злака — пшеницы — встречаются голозерные формы, то и у другого злака — овса — должны отыскаться сходные голозерные формы).
За горохами и овсами сюрприз путешественникам преподнесли и ячмени. Пленки, в которых покоится зреющее зерно, заканчиваются у ячменей, как правило, острыми иголочками — остями. У некоторых злаков вместо остей встречаются лопаточки — фурки. Фуркатными бывают, например, пшеницы. Ботаникам давно были известны и фуркатные и остистые ячмени, но только в Монголии удалось наблюдать разнообразные переходы от одних форм к другим — ряд промежуточных стадий. Вновь найденные Писаревым и Кузьминым разновидности ячменей пополнили гомологические ряды вавиловского закона.
И наконец, круг замкнулся, когда дело коснулось пшеницы.
На Тулунской опытной станции Писарев и Кузьмин высевали разновидности пшеницы не то что с опушенными, но, можно сказать, с «волосатыми», мохнатыми листьями. Эти формы даже в Сибири были редкостью. Когда же Писарев прислал образцы в Саратов Вавилову, тот, как систематик, пришел от них в восторг. Но мохнатые пшеницы, словно нуждаясь в стерильной среде для развития, в условиях Сибири сильно страдали от болезней, и работу с ними в Тулуне пришлось забросить.
Но вот в Монголии мохнатые пшеницы поразили воображение путешественников своим изобилием. Да как тут было им не расти, если более стерильной природной среды, чем монгольские почвы и воздух, трудно себе представить. Причем мохнатость монгольских форм являлась не причудой природы, а средством борьбы за существование. Мохнатый покров предохраняет лист от перегрева, как папаха — голову горца. К тому же мохнатость придает листьям серебристый оттенок, лучше других отражающий солнечные лучи.
«Какая приспособленность к среде!» — воскликнет иной, а другой, кто видит много глубже, скажет: «Какая приспособленность к достижению независимости от среды!»
Против всякого ожидания в Монголии нашлись фуркатные формы пшеницы. Их нет в Сибири. Но они связывают еще одной нитью Монголию с древним очагом земледелия Юго-Восточной Азии.
За Хангайским хребтом путешественники наткнулись на пшеницы с бутыльчатыми, вздутыми чешуями, так называемые инфлятные. Типично южноазиатский признак. Причем посевы инфлятной пшеницы поражали своей выровненностью, словно кто-то прошелся по ниве и вырвал все недоросшие и торчащие над основной массой колосья. Так бывает тогда, когда сорт держится в культуре очень долгое время. Однажды рядом с полем инфлятной пшеницы путешественники нашли китайские каменные катки для молотьбы. Земледельцы-монголы не смогли объяснить, как попали сюда эти круглые камни. Они даже не знали их назначения: сами они пшеницу молотят на быках и лошадях, гоняя их кругом по скошенному хлебу. Так было найдено косвенное доказательство древности здешнего земледелия, а значит, древности естественного и искусственного отбора, своеобразного селекционного фильтра, через который земледельческая культура с юга Азии просачивалась на ее север — в Сибирь.
Вопрос о происхождении сибирского земледелия был разрешен.
Вавилов оценил эту экспедицию так: «Как показала экспедиция профессора В. Е. Писарева (1921–1922 гг.), самое происхождение местного сортового состава Восточной Сибири связано с Северной Монголией…»
В ВИР было доставлено около тысячи образцов культурных растений.
Эти полтора года странствий по Монголии во всей восьмидесятилетней жизни Кузьмина как биолога были отнюдь не коротким эпизодом. Монголия для Кузьмина стала тем же, чем, положим, путешествие на «Бигле» для Дарвина.
Дело не в том, что у разговорчивого Писарева в течение полутора лет не было другого собеседника, кроме Кузьмина, которому Виктор Евграфович выкладывал все свои знания растениевода, генетика, селекционера, географа-путешественника, ботаника. К тому же врожденная замкнутость и молчаливость Кузьмина приводили к тому, что во всех беседах информация всегда шла в одну сторону.
Дело даже не в том, что Кузьмин не только завершил в этом путешествии свое теоретическое образование ботаника и приобрел незаурядный опыт в его применении: самостоятельно обнаружил и описал неизвестные науке формы растений.
Дело даже не в том, что Монголия стала для него дверью в ВИР. Главное было в другом.
Суть того закона, который открылся Кузьмину в Монголии, состояла в том, что сила, мощь, будущее в эволюции органического мира — в его постепенном избавлении от рабской зависимости, холопского подчинения, слепой угодливости внешней среде. Чем меньше живой организм зависит от капризов окружающих условий, тем удачливее судьба его и его потомков. Победоносное шествие видов в органической эволюции через тысячелетия — это история борьбы за наибольшую независимость, за наименьшую зависимость от условий среды.
Наш далекий предок был морским животным. Он больше зависел от капризов и условий среды хотя бы в том, что температура его тела зависела от температуры морской воды. Стал ли наш предок более независим, когда он выбрался из моря на сушу? Конечно. Ну, хотя бы в том, что он получил возможность существовать в большем