Отец, однако, не пустил. Смириться с этим Михаилу было труднее, чем другим. Иного держит и утешает мысль о стариках родителях, которым надо помогать, о младших братьях и сестрах, которых нужно вывести в люди, а у него не было этой отдушины — со всем мог справиться отец. Что считалось достатком, как пришло в тридцать четвертом году, так и не уходило. В том году Макар впервые надел костюм и пальто, и Палажка, сама в шелковом платье и туфлях, надетых тоже впервые, всплеснула руками: «Ты ли это?»
Главное свое назначение как председателя Посмитный видел в том, чтобы хорошо устроить жизнь людей, своих односельчан.
Он не был тем, что называется «хозяйственник» или «производственник», к нему скорее относятся слова «хозяин» или «глава семьи». Не случайно, например, ничего не вышло с выдвижением его в 1939 году на работу председателем райисполкома. Выдвинуть, правда, выдвинули, но через год он вернулся назад в колхоз.
— Ну как? — спрашивали его.
— Шо то за работа? — отвечал он мрачно. — Приходишь к девяти часам…
— Ну все же: как? — допытывались любопытные.
— Та с кем там и шо делать? — отвечал он еще мрачнее. — Это ж не колхоз.
В 1941 году, летом, он пошел на фронт. В армию его не призывали: не успели, — считал он. Немецкие войска уже были недалеко от села, когда он поджег, какой не успели скосить, хлеб, запряг лошадей и поехал в направлении Запорожья. Направление выбрал сам. Подчиняться уже было некому. В Пологах встретил первую красноармейскую часть, но, безоружного, в строй его не поставили. Не помог и мандат депутата Верховного Совета СССР.
— Тогда хоть лошадей возьмите, — возмутился Макар.
Лошадей у него забрали. А сам он уже пешком пошел в Геническ. Оттуда попал на Перекоп, рыл там траншеи. После поплыл по Дону в Ростов, дальше поездом на Волгу, и только там был взят в армию. В боях впервые участвовал под Можайском, подносчиком снарядов.
Под Великими Луками его ранило, к тому времени он уже был командиром орудийного расчета. «Такое было место, — рассказывал Посмитный, — что страшно обстреливали, и за обедом ходили все по очереди. Иду, а тут самолет. Думал, что наш, а он немецкий. Прострочил — и, чую, попал в щеку. В медсанбате пощупал и давай бежать назад. Ранение не сильное, думаю, если в тыл направят, а там доглядятся и «Шо ж ты, — скажут, — такой-сякой?..» Тогда разговор короткий: лучше уж от немецкой пули…»
На фронте у него было два друга, Федорин и Ташланов, оба русские, первый — учитель из Рязанской области, второй — рабочий из Сибири. Они состояли в его орудийном расчете. Посмитный любил рассказывать, как выдвинул «на повышение» Федорина. Надо было менять батарейного интенданта (Макар Анисимович называл его по-колхозному — «кладовщиком»), и он вспомнил: «Постой, у меня учитель есть, таскает снаряды. Я, считай, неграмотный — и командир, а тут такой человек у меня номером — надо выдвинуть». После войны, все годы до самой смерти, он переписывался и с Федориным, и с Ташлановым, ездил с женой к ним в гости, принимал их у себя.
За годы, что он провел на войне, село позеленело, деревья разрослись, заматерели. Он вернулся в ноябре 1945 года, и ему было непривычно идти по толстому, мягкому слою нападавших листьев. На третий день его вновь избрали председателем, а на четвертый, в воскресенье, он вывел людей закладывать новый сад.
Первая послевоенная весна была очень трудной. Озимь вся пропала. Он знал еще осенью, что пропадет, — как только вернулся с фронта и посмотрел. Они стояли среди поля и подавленно молчали — он, ссутулившийся, в обтерханной шинели, и девушка 20 лет, бригадир военной поры, несравненная Серафима Березовская.
— Сеяли поздно, — роняла она слова и виновато втягивала голову. — Сил не было. Бабы да коровы. Ну шо ж я могла, Макаре Онисимовичу?! — ломала она задубевшие руки.
В подвернутые рукава телогрейки задувал ветер. У Макара разрывалось сердце. Золотых людей, лучших своих бригадиров — Федота Музыку, Лариона Сулиму, Захара Бойченко, — двужильных, умных, хитрющих хозяев не нашел он дома. Кто под Сталинградом, кто под Москвой, кто в Пруссии… Там где-то навсегда остался и отец этой девчонки. В сорок первом году ей было 14 лет. В сорок третьем пришла похоронная. На руках Серафимы была больная мать, трое младших в семье.
Озимь вся пропала, а весной ударила сушь. Что же он сделал? Первое, что он сделал, — это увеличил нормы на посевных работах. Сам себя проклиная за жестокую свою сообразительность, стиснув зубы, увеличил те нормы, которые еще до войны, когда были целы и здоровы мужчины, стали легендарными. Но что же он сделал второе? А второе он сделал то, что, не разжимая зубы, объявил: кто выполнит за посевную полторы нормы, тот получит кабана. Большого кабана. Кто меньше полутора, но больше одной — тоже кабана. Среднего. Кто просто норму — кабан малый. «Макар! — в яростном изумлении закричали бабы. — Где ж ты их возьмешь?!» — «То мое дело. Работайте».
Какую, где в то время было найти, придумать радость? А он нашел, придумал, себе и людям согрел сердце сказочным видением: вот отсеялись, умылись — и приходит мужик выбирать кабана. С ним жинка, дети, комиссия от правления, а они лежат себе в загородке — боровы, один другого тяжче! То б ехать в Березовку, покупать поросенка, думать, чем его, ненасытного, визжащего, кормить, обрывать руки пудовыми чугунами с пойлом, а тут он уже готовый, выросший.
Самого большого получил Филипп Сербул, а старались все. Филипп засевал по восемь-девять гектаров в сутки, и о качестве его работы нельзя было сказать худого слова.
За всю весну и лето прошел один дождь, да и тот стороной, чуть побрызгал на клин проса. Такой засухи не было 50 лет, даже в двадцать первом году. Но тогда едва собрали семена, а теперь по 80 пудов озимой пшеницы на пару и по 60 яровой. Полностью выполнила хлебосдачу, На трудодень распределили по килограмму зерна и по 3 рубля 30 копеек денег. По тому году это было неправдоподобно много.
А в конце уборки, когда люди, коровы и лошади вот-вот, казалось, упадут после страшного напряжения весны и лета, Посмитный все с той же Серафимой Березовской поделился мыслью, от которой самому было не по себе. Он решил, что ни один клочок земли не оставит невспаханным до весны — поднять всю зябь сейчас. На последнем издыхании, но всю и сейчас. Серафима побледнела. Земля за полгода стала камнем… «Лошадей чаще выпрягать, людей подменять, — бормотал Макар. — Кормить на поле будем, ситра достану, пива…»
Потом был сорок седьмой год. Уже было побольше лошадей и волов и новый трактор из МТС. Впервые после войны подняли ранние пары, успели даже подкормить часть озимых, посадили огород. С огорода собрали по 150 центнеров овощей с гектара. Невиданно уродили арбузы. Макар поставил сторожей, а сам кинулся добывать вагоны. Продавали в Одессе, Николаеве, Харькове и дальше, дальше. Где только те арбузы не продавали! Впервые за все, включая довоенные, годы хозяйство получило миллион дохода. На трудодень пришлось 4,4 килограмма хлеба, 700 граммов подсолнечника и 12 рублей денег.
Потом был сорок восьмой год. Перед озимым севом кто-то сказал, и те слова облетели все село: на севе надо работать так, как на молотьбе, — на одной спичке. А на молотьбе как зажгли в первый день солому в топке локомобиля, так и выбросили спички. Больше они не понадобились. Топка погасла только тогда, когда все было обмолочено. Отсеялись за 10 дней — и сами ахнули: не верилось….
В конце этого года Серафима Березовская объявила, что собирается замуж. Макар взволновался, словно она была ему дочерью, и решил грянуть свадьбу. Собрал общее собрание, составили смету, утвердили порядок. В приданое выделили телку. 31 декабря испекли два каравая: один простой, а на другом голубь с голубкой. Подвели жениха: «Выбирай свой». Жених выбрал с голубями. 15 мотоциклов и все, какие были машины, двинулись в село Онорьевку, в сельсовет. Макар прихватил бочонок вина на 50 литров. Зарегистрировав брак, вернулись домой. Перед порогом клуба, куда заходить молодым, был постелен длинный рушник. За столом Макар занял место посаженого отца, поднял стакан, сказал: «Товарищи!» — единственное слово, которое всегда произносил по-русски, — и не сразу смог продолжать… Вспомнил отца Серафимы, погибших своих бригадиров, двадцать первый, тридцать третий и сорок шестой годы, все проклятия, которые посылали, бывало, на его голову эти ждущие с поднятыми стаканами мужчины и женщины, все проклятия, которые посылал на их головы он, и на головы тех, с кем четыре с половиной года сгибался возле орудия, и на свою собственную, когда однажды остался возле того орудия- один, решил бить прямой наводкой, а попал не с первого выстрела.
Люди ждали, и он-таки произнес свою речь. Зазвенели стаканы, загудели голоса. Возле себя Макар посадил двух приезжих — это были военный журналист и политработник с Черноморского флота. Они приехали писать о бывших фронтовиках, но Посмитный сообразил, что может использовать такой случай с пользой для хозяйства. Подобные вещи он соображал всегда очень быстро. Военный флот — это же моторы, много электрических моторов. Подливал гостям в стаканы, подвигал закуски и, уже отключенный от свадьбы, долбил в одну точку: «Моторов у меня, хлопцы, нету». Те вернулись в Одессу, доложили своему командованию, оно прикинуло: с войны стоят старые тральщики с моторами. И завертелось… Собрали митинг моряков, приняли письмо о шефстве над колхозом бывшего артиллериста Посмитного. В колхоз поехали электрики, повезли двигатели, начали их устанавливать — и на току, и на мельнице, и в мастерской. Некоторые, демобилизовавшись, прибыли в колхоз навсегда, поженились на местных девушках.
А началось все с того, что Макар со вниманием отнесся к двум скромным флотским лейтенантам, привел их к себе домой, накормил жареной картошкой, угостил самодельным вином, потом пригласил на свадьбу Серафимы. Один из тех лейтенантов, журналист, вскоре приехал снова, привез игрушки детям. Макар обрадовался, схватил ящик с игрушками, побежал в школу, прервал уроки: «Хлопцы, смотрите!»