В те годы на него оказывал большое влияние знаменитый колхозный председатель из-под Киева Федор Дубковецкий, впоследствии, как и Посмитный, ставший дважды Героем Социалистического Труда. Дубковецкий был образованным человеком, еще до революции сумел выучиться на авиамеханика. Он тоже организовал коллективное крестьянское хозяйство задолго до массовой коллективизации. На первом собрании спросил: «Кто в природе самый трудолюбивый, чистый, дружный?» — «Пчела», — ответили люди. «А где живет?» — «В улье». — «Вот и название: «Улей и пчела». Летом двадцать четвертого года хлеб для уборки поделили по семьям. Ему, председателю, досталось пять гектаров ячменя и гектар овса. Помогала жена, бывшая на сносях. Однажды пошла в село, не дождавшись вечера. Он вернулся с поля, а у него уже сын.
Дубковецкий в своем хозяйстве сам составил проект одного дома на всех; за лето двадцать седьмого года его построили: с 46 комнатами, общей кухней, пекарней, столовой, прачечной, детским садом. В столовой было, как в современных санаториях. Можно было выбирать себе меню на завтра, а повара и пекари предварительно учились на курсах. Когда довелось переходить с устава такой коммуны на Устав колхоза, многие жалели и кое-что от коммуны решили оставить: например, пекарню, откуда до сих пор берут хлеб по талонам. Это перенял от Дубковецкого Посмитный. И устройство ванных комнат в домах колхозников — тоже от него, от Федора Ивановича.
У них шло соперничество. Дубковецкий узнал, что железная дорога страдает без веников, договорился с начальником и пошел вязать. Кучу денег навязал! Макару завидно, и он сеет два гектара чеснока. Посылает гонцов на Дальний Восток — и поехало: туда чеснок, оттуда деньги. В этом они были одинаковы.
После войны у Макара Анисимовича вышел крупный конфликт с сыном Виктором. Вернувшись с фронта, тот, не поступая в колхоз, определился в Одесскую зубоврачебную школу. Так отец год не передавал ему куска хлеба! А год был сорок шестой…
— Может, хоть мать? — спросил я как-то Виктора Макаровича. — Тайком, может, как-нибудь?
— Ну да, попробуй она тайком, — мрачно ответил он.
«Сколько ж раз, — подумал я, — он, Макар, бывал за тот год в Одессе, и не без того, наверное, чтоб не захватить узелок для кого-нибудь из нужных хозяйству людей, — да не может быть, чтоб не хотелось ему зайти с тем узелком к сыну, посмотреть, как живет, и оставить, сказав для выдержки характера: «Ешь незаработанное!! Ведь сын же, весь израненный, оба фронтовики… Может, и собирался, и к дому подходил, но не зашел ни разу. Такой, стало быть, большой была обида».
Только в колхозах я встречал таких людей. Они живут, будто все время произносят речь: колхоз — это неизбежно, колхоз — это хорошо, я ж говорил, я ж предсказывал. Безлошадные, безземельные, бестрепетные активисты… Все кругом уже давно: верившие — убедились, сомневавшиеся — поверили, не смирявшиеся — смирились, а такой все чувствует себя, словно в первый день коллективизации. Не эта ли потребность видеть разделенной свою страсть, свою любовь делала Макара непримиримым к сыну?
Под новый, 1951 год старший сын Посмитного, Михаил, без спросу взял колхозную машину, посадил музыкантов и поехал в Джугастрово праздновать. Макар Анисимович узнал и собрал правление колхоза. Сформулировал. глядя в стол, повестку: «О невозможном поступке моего сына Михаила».
«Постановили:
1. На месяц снять его с машины, послать на рядовые работы.
2. Вычесть из зарплаты стоимость бензина и амортизации грузовика».
Той амортизации было пять километров в один конец…
Как-то он услышал, что молодая колхозница Прасковья отделяет от стола свекровь. Выбрал время и поутру зашел. Семейство завтракало за столом в горнице. «А где мать?» — оглядываясь, Макар толкнул дверь в комнату наподобие чулана. Там сидела и, обливаясь слезами, что-то жевала старуха. Невестка из-за плеча Макара (его никто и никогда не стеснялся) коршуном на нее: «Разжалобить хочешь?!.» Макар немного послушал скандал, добродушно покачал головой и направился к выходу. У двери оборотился, ласково поманил пальцем молодую и тем же пальцем, с внезапной свирепостью в лице, молча помахал у ней перед носом.
Прошло некоторое время, и он опять услышал, что Прасковья продолжает «отделять». Больше он к пей не заходил, а собрал общее колхозное собрание и предложил голосовать за такое решение: молодую предупредить, что может быть исключена из колхоза, а ее свекровь взять на колхозное содержание. Всего же в пятьдесят третьем году на колхозное содержание было взято 52 человека стариков и инвалидов. На год каждому выделялись три центнера зерна, костюм, туфли, шапка и две пары белья. «А курящим, — сказал Макар на собрании, — ежемесячно давать гроши на табак. Чтоб не зависели от детей, потому что дети разные бывают».
Непосредственно в деле я наблюдал Посмитного в последнее десятилетие его жизни, приезжая в колхоз по газетным заданиям. Мне хочется рассказать здесь о некоторых из этих поездок для того, чтобы дать, насколько возможно, живое представление об атмосфере в колхозе, какой она была при Посмитном, о характере самого Макара, о повседневном его поведении.
Вот, например, первая поездка перед уборкой 1962 года. Я вышел из небольшого рейсового самолета, приземлившегося на околице, и вместе с другими пассажирами направился к селу. Запомнился разговор, который вели между собой две женщины и девочка лет двенадцати. Девочка, видно, провела большую часть каникул где-то в гостях и теперь была озабочена тем, как бы быстрее выработать свои трудодни.
— В сад пойдешь, — сказала одна женщина.
— В саду сейчас делать нечего, — вздохнула девочка.
— Подождешь, когда будет.
— Оно-то так, — сказала девочка, — да лучше, когда не откладываешь.
— Тебе сколько надо?
— Та пятнадцать.
— Ну да. Для пятого класса пятнадцать.
Началась улица, и мы пошли асфальтированным тротуаром вдоль невысокого ячеистого кирпичного забора, за которым в густой зелени стояли голубые, с небольшими дворами, дома, крытые железом, шифером и черепицей. Возле колонок водопровода, часто расставленных у ворот, было сухо. Воду, наверное, брали рано утром, а теперь близилось к полудню, и лужицы на асфальте давно успели испариться. На улице и во дворах — пи старых, ни малых. Во дворах не было травы — утрамбованные, где подметенные, где пыльные, с отпечатками куриных лап, площадки. На белых веревках висело белье — много широких, крепко шуршащих на ветру простыней и пододеяльников.
Глазу, привыкшему к деревьям и селам Полесья и северных областей России, здесь, в черноморской степи, не хватало простой лужайки с белолобым теленком, гуся, ведущего серединой улицы свое стадо, мальчишки с удочкой, церкви. Не так самой церкви, как пространства вокруг нее, господствующего лад селом. Наконец, дерева, не посаженного по плану, а выросшего своей волей. Здесь все говорило о жизни, начатой на пустом месте, организованной сознательно, рационально и четко. В одинаковых домах и заборах, в деревьях одного возраста, в безлюдье дворов — как и в норме трудодней не только для взрослых колхозников, но и для их детей-школьников, — чувствовалась воля, исходящая от одного центра, власть, которая, как обручем, стянула всех обязательностью какого-то ясного, строгого порядка.
В конторе я спросил, где кабинет председателя. Мне показали на одну дверь без надписи. Я постучал, открыл и с интересом огляделся. Никого не было.
То был едва ли не первый на моей памяти председательский кабинет, в который без ведома хозяина можно было заходить в любое время. Я так и делал. По утрам мог располагаться со своими бумагами за пустым столом, днём — полежать на диване, а вечером — сидеть на подоконнике и смотреть, что делается напротив, во дворе. Возле ларька мужчины пьют вино, полная женщина в белом халате выкладывает на длинный, сбитый из некрашеных досок стол белые хлебы к ужину. Острым, сверкающим ножом она разваливает их на тонкие широкие ломти. Быстро темнеет в листве больших акаций. Днем в коридоре слышались шаги и голоса людей, приходящих в бухгалтерию и сберкассу, но сюда не заглядывал никто, не считая кого-нибудь из приезжих, кто открывал да тут же и закрывал дверь.
В дальнем углу сквера, окружающего контору, я набрел на плавательный бассейн. Сквозь прозрачную воду виднелось глубокое зацементированное дно с тонким, нежно-зеленого цвета налетом. С одного конца была пристроена деревянная раздевалка. Судя по всему, а особенно по царящему вокруг безлюдью, купались здесь немногие и не часто. Возникало подозрение, что содержать этот бассейн колхозу пока не по карману. Сам воздух, свойственный местам, где наземных водоемов нет почти совсем, а подземные залегают очень глубоко, говорил, какая это дорогая вещь; чтоб всегда здесь можно было купаться.
Тем более впечатляющей показалась мечта.
Этот бассейн вдруг открыл мне ту общую, сквозную идею, которая была во всем облике селения: в одинаковости домов, над строительством которых, значит, не бился каждый в одиночку, в незаконченных трубах над крышами (стряпают на газе), в прямизне улиц, в тротуарах и водоразборных колонках, в автобусе, сверкнувшем окнами на глянцевой дороге при выезде из села, в количестве белоснежных пододеяльников на белых веревках — в этом была упорная, выстоявшаяся идея городской жизни.
Я попробовал связать эту идею с человеком, который воплощает ее в дело, обходясь без кабинета. Не связывалась. С одной стороны, такая тяга ко всему современному, удобному, практичному, а с другой — такие, очевидно, семейно-крестьянские приемы работы.
Макар Анисимович действительно все делал на ходу.
В этом можно было убедиться уже на утро следующего дня, когда я увидел его у конторы. Он то присаживался на лавку и сидел, положив на колени белые ладони с толстоватыми короткими пальцами, то вставал и куда-то шел, неторопливо пришаркивая ногами. На нем был новый, слегка мешковатый голубой костюм, шляпа, какие-то мягкие, разношенные, но нигде не сбитые то ли туфли, то ли шлепанцы. В воздухе напаривало после дождя — очевидно, сильного, — но я не мог понять, когда он пролил: вчера поздним вечером, ночью или на рассвете. Дышалось еще легко, хоть лужи кое-где на асф