— Товарищ председатель, хочу проситься к вам на работу.
— Откуда?
— Из-под Ровно. У вас тут наши есть.
— Есть. Работают.
Посмитный замолчал и отвернулся. Парень переступал с ноги на ногу, на него неприязненно косились. Он был здесь единственный, кто не понимал, что происходит.
— По специальности строитель.
Не слушая, Посмитный пошел с крыльца. Там остановился, повел подбородком назад:
— Вы обедали?
— Та еще нет, — смутился парень. — Воды, правда, выпил. Ось тут, у ларька.
Макар Анисимович обернулся, поискал глазами, сказал почему-то мне:
— Кликни Сашка. Скажи, шоб накормил.
Уходя за поваром, я услышал, что Макар Анисимович уже объяснял парню:
— Начали ломать кукурузу. Сегодня будем давать на трудодни. Вот так!
Я обмер. Вот для какого объявления был потребован радист! Давать на трудодни. С первой кукурузы…
— Та то надо, — все еще смущенно, но уже и не без солидности поддакивал ровенский.
«Милый хлопче! — хотелось мне ему сказать, — да знаешь ли ты, что это значит: в момент, когда чуть ли не каждую неделю колхоз получает новое задание по зерну, и всякий раз дополнительное, когда на подходе еще одно, — что значит упредить его выдачей на трудодни?»
Посмитный между тем шел к Дому культуры, где, как сообщили, уже занял свое место радист. Макар Анисимович слегка сутулил спину и пришаркивал ногами.
Ближе к вечеру мы поехали с ним в поле. Насколько в первой половине дня он был расстроен, настолько сейчас весел и самоуверен. Но говорил по дороге главным образом с шофером. Ко мне обратился только раз:
— Посмотришь, как люди кукурузу на трудодень получают.
Это и была причина его веселости.
На дороге нам то и дело встречались машины, груженные неочищенными початками. Мы обогнали несколько Подвод, в которые было запряжено по паре лошадей, бегущих: легко, весело, хоть и не с поля, а в поле.
— Едут, — говорил Посмитный и как-то приосанивался. — Получите. Все получите.
Я думал: вряд ли это просто тактика — с первой кукурузы выдавать на трудодни. Вряд ли только расчет, состоящий в том, чтобы горы початков лишний раз не возбуждали аппетит уполномоченных, а колхозник не глядел бы и не думал: «Чи то дадуть, чи не дадуть?» И не тот у него опыт жизни, не то общественное положение, чтобы играть с заготовками. Такие игры с рук не сходят никому. Да и не о том он горевал на лавочке, что много с него, по его сознательности, требуют, а о том, что требуют беспорядочно, что ничего нельзя заранее предвидеть: сколько пойдет на фураж, сколько на трудодни, сколько государству. Его это уязвляло, било по самолюбию, задевало гордость. И может, не столько для людей он шел тогда на радио («Есть такие, что на пятилетку хватит», — вспоминал я), сколько для себя. Чтобы самому себе подтвердить свое право: предвидеть, рассчитывать, решать (напомню, что это было в 1962 году).
Приехали на ток. Он уже весь был усыпан большими кучами неочищенных початков. Гудели самосвалы, поднимались кузова — с глухим, тяжелым шорохом сыпались вниз зеленые поленья. Вокруг куч сидели женщины в белых косынках. Ни на секунду не переставая громко тараторить, они брали початок за початком, быстрыми движениями сдирали с него шкуру и бросали в одну сторону шкуру, в другую — нежно-желтый початок с прилипшей кое-где коричневой прядкой. Здесь же стояли весы, ряды наполненных мешков, запряженные в повозки лошади. Макар Анисимович вышел из машины и, ни слова не говоря, кинулся обнимать и целовать женщин. Расставив руки, он обходил их, сидящих кругом, сдвигал по две и чмокал: одну в правую щеку, другую в левую, без улыбки, истово и серьезно, как родственниц, с которыми долго не виделся, в большой праздник. Женщины вытирали глаза.
— Ну! — выпрямился он и замолчал.
Тихо гудели моторы грузовиков, позванивали уздечками кони.
Добрые кони в повозках, присевших на тугих рессорах под тяжестью мешков, — не оттого ли еще, что остро вдруг захотелось это увидеть, он и позвал тогда радиста? Решил устроить себе такой подарок — весь раздергавшись, испереживавшись. Одна женщина подтаскивала к бричке свои мешки.
— Поможем? — сказал Макар Анисимович, и мы стали грузить.
Он медленно наклонялся, долго всовывал руки в углы мешка, откидываясь назад, поднимал, и колени его подрагивали. Женщина, сама не своя, топталась вокруг нас.
— Где твой сын? — вдруг спросил он.
— Та на стадионе. Мяча гоняет.
Посмитный выпустил мешок.
— Сколько ему годов?
— Та шестнадцать.
Макар Анисимович часто задышал.
— Ото так! — повернулся, призывая в свидетели всех. — Байстрюку шестнадцать годов, а мать мешки грузи? Для него, байстрюка, шоб сало было? Ты шо ж, така-сяка, делаешь?
Женщина что-то лепетала, красная и почти готовая заплакать. Другие натянуто улыбались, еще не вполне решив, он сердится серьезно или нет. Посмитный направился к машине. Там остановился и раздельно, обращаясь ко всему току, объявил:
— Я вас целовал, а настроение вы мне все одно спортили. Шестнадцать годов… Дождалась помощника, така-сяка!
В тот же день мы побывали еще в нескольких местах. Было поздно, когда Макар Анисимович зевнул и сказал шоферу:
— Вези меня спать.
Я пошел в свою комнату в гостинице, лег, прикрутил радио и сразу заснул. Проснулся я оттого, что прикрученное радио вдруг загудело чьим-то очень знакомым голосом. Я выключил его совсем. За окнами была полная темнота. Гудение теперь доносилось только с одной стороны — от Дома культуры, на крыше которого стояло единственное, чего в этом колхозе не может переносить, наверное, ни один приезжий: иерихонская труба могучего репродуктора. Я вышел на крыльцо.
— …и гоняет футбола, — неслось от Дома культуры. — «Ты шо ж, — спрашиваю ее, — делаешь?»
Наступила пауза, в которой слышалось бульканье воды. Потом опять раздался голос Макара, уже спокойный, со сдержанной похвальбой:
— Ну, как вы, товарищи, знаете, сьодни мы начали выдавать кукурузу. Надо быстро всем получить, потому что государству, — он произнес на подольский лад: «гусударству», — тоже надо. План мы выполнили и перевыполнили, и всегда перевыполняли. Такого не было, чтоб государство на нас обижалось, а надо будет еще трошки. А в шестнадцать годов футбола гонять, когда мать с мешками валтузится — так мы не то шо план, а дойдем до того, шо я не знаю… ничего не выполним, на нас государство рукой махнет и планы доводить перестанет. Ото и все!
Сонный голос радиста пробормотал:
— У микрофона выступал товарищ Посмитный Макар Онисимович.
Я вернулся в комнату, включил свет и записал в блокноте: «Государство махнет рукой и планы доводить перестанет».
Осталось рассказать, пожалуй, еще об одной, последней при жизни Посмитного, поездке в село Расцвет. Это было летом 1971 года.
Что начались поля Посмитного, узнать, как всегда, можно было не только по чистоте и тучности всего, что на них росло, а и по тому, что чаще пошли лесные полосы. Чрезмерного их количества не замечали, пока они были не так густы, а машины не так сильны и велики. Но деревья поднимались, разрастались, пошел уже и подлесок, и новым тракторам с широкими связками борон, катков, Культиваторов, лущильщиков стало трудно пробираться с одной клети на другую, да и клетки эти оказались не по равнине малыми.
Тогда вспомнили, как получилось, что насажали больше, чем следовало. Району был доведен план преобразования природы, и кто же, кроме Посмитного, мог его вытянуть за всех? «Давайте, Макар Анисимович, вы ж сознательный…» Минули годы, и однажды он вспомнил это с запоздавшей обидой и раздражением — когда стоял на поле и смотрел, как комбайны, не набрав ходу, упирались в лесную стену и начинали медленно, тяжело, вроде даже пятясь в недоумении, поворачивать.
— Рубить! — решил тогда Макар Анисимович.
Не успели начать, как в Киев пошли анонимки. В них рисовался человек, одержимый манией уничтожения всего живого. Присовокуплялись намеки, что будет не мудрено, если в один несчастный день он пустит и «красного петуха». Киевлянам бы просто позвонить, а они приехали, да не один раз: комиссия за комиссией…
В каждом селе есть человек, у которого дом вполне приличный, но он считает его самым худшим. Но в каждом селе есть еще человек, который всем доволен, и есть человек, который всем недоволен. Против этого закона Макар Анисимович был бессилен. Тень тайной зависти следовала за ним всю жизнь — скособоченная от подглядываний и подслушиваний, измученная тем, что подглядывать и подслушивать было незачем: Макар, как ребенок, сам о себе все расскажет на лавочке.
И когда с шоссе автобус под прямым углом свернул на дорогу, ведущую в колхоз, и густым темно-зеленым облаком впереди показалась усадьба, я подумал, что хоть ради простого любопытства надо бы поймать там эту тень. А въехал — и отказался.
В просторном продовольственном магазине несколько человек стояли у прилавка, за которым женщина продавала мороженый хек. От бледно-голубых смерзшихся груд рыбы, со стуком бросаемых на весы, несло холодом.
— Берите, — приглашала продавщица. — Как на холодильник, можно класть что-нибудь.
— Та свой есть, — отвечала пожилая покупательница.
— Кому еще рыбы? — почему-то смеясь, выкрикивала продавщица.
Универмаг был закрыт на учет.
В пекарне выдавали хлеб свежей выпечки — такие же, как и девять лет назад, круглые, могуче вздувшиеся под светло-коричневой коркой паляницы южноукраинских, донских, кубанских и ставропольских сел, станиц и хуторов. Белый, он хорошо идет с горячим мясным борщом, с помидорами, брынзой и сухим вином. Ларек был открыт, но вина в нем не оказалось: кончилось еще зимой, поскольку виноград в прошлом году уродил плохо, всего по 26 центнеров на гектаре. Девушка за пять копеек налила светлого, с приятным винным букетом, холодного кваса. Были парниковые помидоры по полтора рубля килограмм. Напротив ларька за длинным столом парень в наутюженных брюках и белой рубашке продавал свинину. Свежеразделанная туша лежала под простыней. К нему подходили, справлялись о цене.