Землепроходцы — страница 31 из 48

Семейку поразило, что на воротной башенке не бы­ло часового. Из-за палисада неслось хриплое пение, визг, хохот. Там, должно быть, справляли какой-то праздник. Вздумай сейчас ламуты поджечь стены кре­пости, им легко удалось бы сделать это. Последний раз острог был спален ламутами всего каких-нибудь десять лет назад. За это время здешние служилые, должно быть, так привыкли к мирному течению жизни, что и вовсе утратили всякую осторожность.

— Эй, тетери! Отпирай! — загремел Семейка кула­ком в ворота крепости, не слезая с лошади.

На стук и крики никто долго не выходил. Он успел отбить о ворота кулаки, с тоской оглядываясь в ту сторону, откуда приехал. Голова приближающегося отря­да уже хорошо была видна отсюда. Если ему не удаст­ся проникнуть в крепость до подхода казаков, не ми­новать ему сорокоумовской плетки.

Наконец высокий лохматый казак с русой сваляв­шейся бородой, в драном красном кафтане, бессмыслен­но улыбаясь, распахнул ворота.

— Чего орешь, дура? — лениво прогудел он, уставя на Семейку заспанные глаза. Потом сонную одурь с него словно рукой сняло. В серых глазах его отрази­лось удивление. — Вот те на! А человек-то не наш! От­кель ты такой тут выскочил?

— Ниоткель я не выскочил, чучело ты немытое! — рассердился Семейка. — Глянь туда! Видишь, сколько народу прет? То казаки идут вам на смену. А началь­ником у нас Сорокоумов. Заместо вашего Поротова те­перь будет. Он у нас мужик такой — не глядючи, сорок умов в заднюю часть плеткой вгоняет таким, как ты, чурбанам неотесанным.

— Батюшки светы! Владычица троеручица! — с дурашливым испугом закрестился казак, глядя на Се­мейку смеющимися глазами. — Ты уж, ежели что, за­ступись за меня, добрый человек.

— А чего ж, может, и впрямь придется за тебя за­ступиться, — смущенно пообещал Семейка. — Я за толмача при Сорокоумове. Как тебя звать-величать-то?

— Мята я. Со всех сторон мятый. Мят левый бок, мят правый бок, а только на мне все, как на кошке, вмиг заживает.

— А чего это, Мята, у вас в крепости такой шум и гам? Уж не гульба ли идет?

— Гульба и есть, — подтвердил Мята, скребя пятер­ней за пазухой и переступая босыми ногами. — Браги наварили вволю, закуски в реке плавает сколько хошь. Чего ж и не погулять, коль праздник настал христиан­ский.

— Что-то я не соображу, какой сейчас праздник может быть.

— То есть как это какой праздник? Успенье мы празднуем.

— Чего-чего?.. Успенье-о-о? — разинул рот Семей­ка, онемев от удивления. — У вас тут мозги у всех по­выскочили, что ли? Успенье ж еще две недели назад было!

— Знамо, что две недели назад, — сокрушенно со­гласился Мята. — А только мы еще с преображенья начали и до самого успенья докатились. А уж с успенья в такой гульбе разогнались, что никакой мочи нет оста­новиться...

При этих словах такая лукавая покорность судьбе отразилась на лице Мяты, что Семейка едва не свалил­ся с лошади от смеха.

— Всыплет, поди, всем вам Сорокоумов наш бато­гов за гульбу такую. Вы же целый месяц прогуляли. Наверно, и съестные припасы все поели. А у нас в от­ряде уже голодуха... Ну и дела-а-а!..

— Да уж чего уж, конешно уж, — снова согласил­ся Мята. — Разгулялись мы с Поротовым нашим... Не­ту мочи остановиться.

— Ну, все уж к одному, — махнул рукой Семей­ка. — Ты пойди к Поротову, передай, что велено ему подворье для наших казаков готовить. А я вернусь, Со­рокоумову доложу...

Мята ушел, забыв запереть ворота.

Не переборов искушения хоть одним глазом посмот­реть, что творится в крепости, Семейка въехал в во­рота.

На небольшой площади перед приказчичьей избой толпилось десятка три крепостных казаков и промыш­ленных — почти все босоногие, бородатые, на плечах праздничные малиновые рубахи, за кушаками пистоли, а кое у кого и сабли нацеплены. Они орали не разбери что, обнимались, клялись в дружбе — одним словом, гуляли.

Он ничего толком не успел сообразить, что-то обру­шилось на него, сбило с ног, в голове загудело, и по­шли вертеться огненные круги перед глазами.

Пришел он в себя, связанный по рукам и ногам. Пробивая толпу и размахивая саблей, к воротам кре­пости несся дюжий казак — одна нога босая, другая в красном сапоге, на плечах чудом держится синий тон­кого сукна кафтан, лицо сплошь заросло золотой кур­чавой бородой, из которой торчат только орлиный крючком нос да губы, да глаза горят бешеным огнем.

— Я им покажу, Сорокоумам, дульку в нос! — вы­крикивал он на бегу. — Окромя меня, нету тут началь­ства! На стены, ребята! Встретим их огненным боем!

Заперев окованные медью ворота тяжелой орясиной, он разогнал толпу, а сам нырнул в приказчичью избу, откуда вскоре выскочил с тяжелой пищалью на плече. Казаки, приставив лесенки, кидались с ружьями на стены.

«Бунт! — решил Семейка, сообразив, что бешеный казак был не кто иной, как сам Поротов. — Не видят разве с пьяных глаз, что у Сорокоумова пушки в от­ряде? Как предупредить кровопролитие?»

В сумятице, охватившей крепость, про Семейку за­были. Он катался по земле, стараясь освободиться от пут. Связали-таки некрепко — брага виновата. Освобо­див затекшие руки, Семейка непослушными, онемелыми пальцами развязал ноги и прыгнул на спину лошади, а оттуда — на стену палисада. Отряд был совсем близко.

— Бунт! — во всю глотку заорал Семейка. — Бу-у-унт!..

В третий раз ему выкрикнуть не дали — оглушили прикладом ружья, стащили за ноги внутрь острога. Би­ли его остервенело — ногами босыми и ногами, обуты­ми в сапоги, — по груди, по ребрам...


Услышав предупредительный крик Семейки, Соро­коумов привстал в стременах.

— О каком это бунте толмач мой кричит? — спро­сил он Щипицына, не оборачиваясь.

— Поостеречься нам надо, — отозвался тот, ероша свою острую белую бороду. — Должно, служилые на­шкодили тут и теперь крепость добром сдавать не хо­тят. Не первый это случай по воеводству. Вели-ка ка­зачкам рассыпаться в цепь, а пушкарям зарядить пуш­ки картечью.

Сорокоумова долго упрашивать не пришлось. Уже сама возможность сопротивления со стороны Поротова привела его в ярость. Он приказал сиповщикам и бара­банщикам играть бой.

Привычные ко всяким неожиданностям, казаки бы­стро сообразили, в чем дело, и по командам десятников разбежались в цепь, охватывая крепость полукольцом. Пушкари повернули орудия в сторону острога. Как бы подтверждая правильность высказанной Щипицыным догадки, крепостца опоясалась пороховым дымом, и грохот выстрелов донесся до Сорокоумова. Какой-то промышленный схватился за живот и, выпучив глаза, стал валиться на землю. Из-под пальцев у него потекла струйка крови.

— Пали! — закричал пушкарям Сорокоумов, соска­кивая с лошади и прячась за ее крупом.

Медные пушечки рявкнули грозно и дружно. С гу­лом пушек слились выстрелы ружей сорокоумовских казаков. Картечь и свинчатка хлестнули по палисаду, высекая щепу.

На этом бой и кончился. Услышав дикий визг кар­течи над головой, защитники крепости мгновенно про­трезвели и, бросив стены, разбежались по домам. Кре­постные ворота распахнулись как бы сами собой.

В остроге двое казаков было убито и пятеро ранено.

Поротов, запершись в приказной избе, выпалил че­рез окно из пищали, чем немало переполошил вступив­ших в крепость казаков, и прокричал, что скорее убьет себя, чем сдастся.

Когда казаки выломали дверь и ворвались внутрь избы, они обнаружили Поротова храпящим на полу. Рядом с ним стоял ковш недопитой браги. Приказчик был мертвецки пьян. Сорокоумов постоял над ним, целя пистолем в голову, потом сплюнул в сердцах, за­сунул пистоль за кушак и приложился к недопитому ковшу.

На другой день они уже подружились с Поротовым и сидели в обнимку за одним столом, дуя брагу. Оба были довольны тем, что дурацкая эта баталия закончи­лась столь благополучно для обеих сторон.


Больше двух недель Семейка провалялся в постели. За это время Сорокоумов успел принять острожное имущество и отправить Поротова с командой в Якутск.

Семейку Сорокоумов устроил в приказчичьей избе, за перегородкой, приставив ухаживать за ним ламутку-травницу. Иногда начальник острога и сам заглядывал к Семейке, справлялся о самочувствии. Самоотвержен­ность толмача, предупредившего отряд об опасности, заставила приказчика переменить отношение к Семей­ке. Он не раз выказывал ему знаки внимания и заботы.

— Ничего, парень ты молодой и крепкий, выкараб­каешься, — говорил он с уверенностью, сидя на табу­ретке возле Семейкиной постели и подпирая оплывшие щеки кулаками. — Казачья кость не по зубам старухе-смерти.

Однако дружба у них не получалась, Семейка чув­ствовал, что от заботливости приказчика веет равно­душием и холодком.

По вечерам в приказчичью избу являлся Щипицын, и они подолгу о чем-то беседовали с Сорокоумовым. Потом стали звать на эти беседы и Бакаулиных.

Однажды Семейка поймал обрывок разговора, ко­торый заставил его насторожиться.

— ...Раз удача привалила — держи ее крепче за хвост, — говорил Щипицын Сорокоумову. — Вернешь­ся в Якутск через два года не нищим сыном боярским, а человеком с достатком. Твою долю соболей я провезу в Якутск тишком — воевода ни сном ни духом про то не услышит. А ясачная сборная казна будет вся в по­рядке — комар носа не подточит. Только не худо бы послать казаков в тайгу для отвода глаз на заготовку корабельного леса.

— Обойдется. Отпишу якутскому воеводе, что мо­рем пройти в Камчатку нет никакой возможности. Нет ведь у нас ни корабельных мастеров, ни мореходов. Разве мы сумасшедшие, чтоб на верную гибель в море идти? Ничего, поднесу воеводе сороков пять соболей по возвращении в Якутск, так он небось в отписке сибир­скому губернатору отпишет, что и судно мы построили, и в море ходили, и лишения многие претерпели на вер­ной службе государю, да вышла, дескать, неудача.

Семейка слушал этот разговор, стиснув зубы, — глаза щипало от горечи. Значит, не бывать ему на Камчатке, не встретиться с друзьями. Как же жить ему здесь, среди этих волков?

Как-то раз в разговоре за стеной было упомянуто имя Умая. Промышленным, готовившимся к поездке по ла­мутским стойбищам, начальник острога обещал дать для охраны пятерых казаков. Если Щипицыну удастся напасть в тайге на след Умая, казакам надлежало по­гнаться за ним, схватить и доставить в крепость на суд.