Землепроходцы — страница 47 из 48

Мысль эта захватила почти всю команду, и на судне едва не вспыхнул бунт. Соколову с Треской стоило боль­шого труда отговорить казаков от покушения на госу­дареву казну.

Вслед за тем казаки начали утверждать, будто сча­стье отклонилось от них из-за того, что они оставили на Камчатке Мяту с Матреной. Если бы-де Треска из-за своего предубеждения к камчадальской женщине не заставил Соколова освободиться от нее, никаких муче­ний они не терпели бы. Камчадалка-де приносила им удачу.

Конец этой распре и всеобщей грызне положил голод.

Опухнув и потеряв силы, казаки вповалку лежали на нарах, молясь и ожидая смерти.

Семейка с Умаем, сами едва держась на ногах, трижды в день поили ослабевших водой. Кроме кро­шечного кусочка отваренной кеты, за обедом они каж­дому казаку выдавали кружку кипяченой воды с рас­топленным нерпичьим жиром. Жир казаки пили с тру­дом, некоторых тут же рвало.

Долгожданное солнце снова появилось наконец на небе. На судне сразу сделалось теплее. Кое-кто из ка­заков нашел в себе силы выползти наверх.

После полудня задул резкий, свистящий ветер. Он не стихал до вечера, дул всю ночь, а к утру стал столь силен, что начали со скрипом гнуться мачты, гро­зя обрушиться на палубу.

Утром казаки сперва увидели далеко, у закраины ледяного поля, чистую воду, и у них появилась надеж­да на спасение.

Ночью впервые за долгие недели под днищем был слышен плеск воды: льдина подтаяла снизу. Судно, должно быть, дрейфовало в струях теплого те­чения.

Со следующего утра казаки стали делить день на часы, ибо с каждым часом ледяное поле уменьшалось и уменьшалось, словно по какому-то волшебству.

Семейка в этот день отварил целую кетину. Кроме того, из затаенной горсти муки он испек последнюю ле­пешку, и казаки получили на обед по крошечному ее кусочку.


Ночью Семейка был разбужен грохотом и сотрясе­нием судна. Вскочив с топчана, он едва удержался на ногах: судно накренилось на правый борт. Затем оно дернулось и накренилось влево. И вдруг плавно и легко закачалось с борта на борт!

Торопливо одевшись, вместе с Умаем выскочили они на палубу.

Там уже толпились возбужденные казаки. Треска, не­истово сверкая глазами, проорал ставить паруса на всех мачтах. Ослабевшие казаки с трудом выполнили его приказание. Лодия дернулась и, медленно набирая ход, пошла вдоль трещины.

Вскоре Семейка заметил, что расколовшаяся льди­на перестала расходиться и ее половины начали сдви­гаться. Теперь все поняли тревогу Трески и его поспеш­ность. Если они не успеют выскочить из водного кори­дора до того момента, как льдины сомкнутся, страшно подумать, что произойдет.

Судно между тем шло уже полным ходом, пеня чер­ную, как деготь, воду. А белое чудовище — льдина — все продолжало сжимать стальную пасть.

У Семейки от напряжения выступил на лбу холод­ный пот.

Судно едва успело выскочить на чистую воду, как позади с треском сошлись льдины.

Семейку оставили силы, и он опустился на палубу. По лицам казаков струились слезы.

Держа в руке факел, Соколов приказал казакам идти спать, Семейке же с Умаем велел немедля сварить поесть для Трески и Буша: мореходам предстояло всю ночь дежурить у кормила.

Наступившее утро исторгло из казачьих глоток крик радости: впереди, совсем близко, маячили белые вер­шины гор.

К полудню судно бросило якорь возле устья какой-то речушки.

Решено было спустить бот и наловить сетью рыбы.

Однако ни у кого из казаков, не исключая и Соко­лова, не было уже сил сесть на весла. На ногах дер­жались только Треска с Бушем да Семейка с Умаем. Они и отправились на устье.

До берега гребли, поочередно меняясь на веслах. Вытащив бот на приливную полосу, они вынуждены бы­ли лежать на песке, пока смогли подняться на ноги. Затем снова столкнули бот в воду и вошли в устье реки. Была она совсем невелика, не шире их сети. Но ры­ба толклась в ней густо, лезла прямо под весла.

С первого же замета взяли два десятка кетин.

Опасаясь, что не хватит сил добраться до судна, ре­шили изжарить пару рыбин на костре. Ели без соли. Затем, погрузив в бот подсохшую сеть, отупевшие от забытого ощущения сытости, взялись за весла. К судну пригребли уже в сумерках.

Простояв на якоре двое суток, пока казаки наби­рались сил, судно взяло курс вдоль берега. Льды за­несли их далеко на юг от Охотска.

Пятого июля мореходам открылся лиман Охоты и Кухтуя, стены и башенки Охотского острога.


Сойдя на берег, казаки целовали песок на охотской кошке, обнимали землю, ощупывали ее руками: им еще не верилось, что они добрались живыми до твердой суши.

На берегу Семейку с Умаем ожидали печальные но­вости. Прошлым летом по тайге прошел черный мор, унесший целые стойбища. Умер старый Шолгун, умерла Лия. Привезенное Умаем известие о том, что на Камчат­ке действительно много незанятых тундр, удобных для оленеводства, теперь мало кого из ламутов могло заин­тересовать, разве что северные роды Долганов и Уяга­нов, меньше пострадавшие от мора.

Семейка, распрощавшись с другом, отправился вме­сте с Соколовым и всей командой в Якутск. Прибыли они туда осенью. Сил Соколова хватило ровно настоль­ко, чтобы доложить воеводе об удачном окончании экспедиции, сдать пушную казну и ясачные книги. Однако он успел поговорить с воеводой о своем толма­че, и тот выправил Семейке нужные бумаги для путе­шествия в Москву.

В покосившейся хате казацкой слободки прощался Семейка с Соколовым. Прощание было тягостным. Из всех щелей дома пятидесятника глядела нужда. Ше­стеро ребятишек — от пяти до двенадцати лет — копо­шились в тряпье на печи. Жена Соколова, вялая, изму­ченная женщина, тихо всхлипывала в углу, предчув­ствуя беду.

Соколов силился улыбнуться Семейке.

— Ты езжай... — говорил он. — Не дам я одолеть себя косоротой старухе. Как доберешься, сразу же от­пиши мне. Я пришлю тебе денег на учебу. Мне за службу мою полагается получить немало. Четыре года жен­ке моей воевода не платил жалованья — накопилось много...

Выходя из дома, Семейка уже знал, что прощание это — навсегда. Пятидесятник был так плох, что Се­мейке стоило большого труда сдержать слезы...

В тот же день обоз с ясачной казной отправился из Якутска. С ним выехал и Семейка — в Москву, в Навигацкую школу.

Эпилог. 

Последнее воскресенье июля 1737 года в Якутске выдалось знойным. В деревянной приземистой церкви о трех куполах только что отслужили обедню.

Высыпав из душной церкви на еще более душную улицу, народ заспешил по домам, чтобы в прохлад­ных сенцах отвести душу ледяным кваском.

На дощатой церковной паперти, сложив по-турецки босые ноги и уронив нечесаную белую голову на грудь, дремал нищий. Жидкобородый промышленный хотел бы­ло бросить медяк в его перевернутую шапку, но задер­жал руку и толкнул старика обутой в красный сапог ногой:

— Эй ты, лядащий! Оглох, что ли? Я ведь бесчув­ственным истуканам не подаю.

Нищий поднял подслеповатые, мутные глаза на куп­ца. По его лицу прошла гримаса отвращения. Сморгнув набежавшую слезу, он, так и не ответив, снова уронил голову на грудь.

— Да ты что, аль немой? — озлился жидкобородый, задетый таким пренебрежением. — Тебе говорю! — пнул он нищего.

Тот вдруг отбросил назад голову, морщины его ли­ца задвигались, и он глухо, как из подземелья, про­говорил:

— Уйди подальше, мучитель. Не хочешь пода­вать — не надо. Я ведь ничего у тебя не прошу.

— Да ты кто таков, чтоб меня отсылать подаль­ше? — побагровел жидкобородый. — Гляди, кликну какого-нибудь служилого, сгонит он тебя с паперти.

— Зря стращаешь меня служилыми, — спокойно отозвался старик. — Я и сам служилый. Четверть века на государевой службе проходил. Слышал ли ты про морехода Буша? А? Никто не смеет обиды мне творить. Потому как все силы я отдал службе госу­даревой. Не осталось теперь сил. Вот и сижу тут, по­ка господь не приберет.

Жидкобородый, словно что-то вспомнив, оживился и, ядовито улыбаясь, наклонился к Бушу:

— А не тот ли ты швед государев, что вместе с Соколовым и Треской путь морской на Камчатку про­ведывал? А что сталось с Соколовым? Разбогател он, поди, от наград царских и куда-нибудь на покой от­был, оставив службу?

— Соколов-то? — переспросил старик. — Отбыл он. Да, на вечный покой отбыл. И недели не прожил после возвращения с Камчатки... А награды какие ж? Наград, знамо, не дождался.

Жидкобородый удовлетворенно хмыкнул и выпря­мился. Пошарив глазами по паперти, отыскал камень, поднял его и бросил в шапку.

— Ну спасибо тебе, страдалец, за рассказ твой. Утешил ты меня. Награда твоя в шапке лежит. Гля­ди, какая шапка стала тяжелая. Так что помолись за меня богу и не забудь всех промышленных, из кого Соколов вытряс душу в Охотске.

Стоявшие за спиной жидкобородого промышлен­ные громко захохотали. Затем вся компания спусти­лась с паперти на пыльную площадь и направилась в кабак.

Все это видели трое приезжих морских офицеров. Старший из них, краснощекий плотный человек в бе­лом праздничном парике, покрытом треуголкой, глядя вслед удаляющимся купцам, схватился за рукоять саб­ли, словно собираясь кинуться за ними вдогонку.

— Какая неслыханная наглость! — возмущенно проговорил он, обернувшись к своим более молодым спутникам, один из которых был бледен и задыхался от гнева. Затем краснощекий, сведя широкие черные брови, сунул руку за пазуху и, вытащив целую горсть золотых монет, бережно высыпал их в шапку нищего:

— Возьми, старик. Этого тебе хватит на год. Счи­тай, что это от покойного государя.

Нищий, словно не доверяя своим глазам, сунул ру­ку в шапку и долго перебирал монеты. А когда под­нял голову, на паперти оставался один молодой офицер, двое его товарищей удалялись в сторону воевод­ского дома.

— Эй, сынок, за кого мне молиться? — спросил старик.

— Молись, Буш, за командора Витуса Беринга. Он заставит воеводу вспомнить о тебе и в Петербург отпишет. Это говорю тебе я, Семейка Ярыгин.