Землетрясение в отдельно взятом дворе — страница 26 из 36

— Это… Толь, ты это… Хорошо выглядишь. Так хорошо выглядишь!

А он, глядя перед собой:

— Спасиииибо.

А я на него смотрю и жду.

А он:

— Что?

А я ему:

— Та не, ничего…

И все.

А концерт мой был, кстати, хороший. Все хлопали…»

Вот такое она рассказала…

И другие могут…

Вот сегодня мы едем с мужем в театр…

На потом

Она говорит: всегда, всю жизнь чувствовала, что жизнь будет потом, что то, как она живет, — это еще не жизнь, подготовка, репетиция. Поэтому мебель у нее стояла в магазинной упаковке — на потом. Вещи красивые висели в шкафу — на потом, для особых случаев, которые будут потом, — и все эти вещи постепенно выходили из моды, морально устаревали. А она все перелицовывала и подшивала свою старую шубу. Нет, у нее была и новая — на потом. Она показывала ее при случае гостям — открывала шкаф, доставала, снимала специально пошитый тряпочный чехол. «Ой, — иногда она говорила какой-нибудь редкой гостье, — я же не показала тебе мою шубу». И демонстрировала. И гостья недоумевала: шуба была старомодная, грубая, ну натуральная, но что из этого? Хорошую посуду держали в коробках, а ели и пили чуть ли не из черепков.

А сейчас они на пенсии. Но потом все еще не наступило. Она осуждает и одновременно завидует соседям-ровесникам, что-то вкусное расслабленно жующим на своей итальянской роскошной мягкой светлой мебели без чехлов и покрывал, в новеньких красивых нарядах. Завидует тому, что они вышли на пенсию и все сбережения тратят на путешествия. Что она, ее соседка, все золотые украшения не оставляет на потом, а продает и с мужем едет куда-нибудь, смотреть, гулять и отдыхать.

А она все еще ждет, все еще автоматически выпрыгивает из тапочек, когда ступает на ковер, и он действительно у нее как новенький.

Подорожник

В маршрутке в Одессе. Нарядная, но строгая женщина с поджатыми губами требует: «Остановите у супермаркета».

Водитель: «Там останавливаться нельзя».

«Остановите, — требует нарядная, но строгая женщина, — я спешу. Я очень спешу!»

Водитель: «Я не могу там останавливаться, там нельзя останавливаться».

Она: «Остановите, я сказала! Я вам говорю — выскочу на ходу, если вы не остановитесь!»

Водитель: «Ну хорошо-хорошо, только быстро…»

Притормаживает, еще не остановился, а она уже открыла дверь.

Водитель: «Подождите, только не прыгайте на ходу».

Она кричит на водителя, выпучив глаза: «Вы чтооо?! Думаете, я дура?!»

Водитель (кротко): «Да».

* * *

В маршрутке сидят двое. Она прозрачная, нежная, вся в кудрях. И он — голова бритая, лоб скошенный, почесывается рукой, сжатой в гигантский, довольно грязный кулак. Брови низкие и густые. Словом, внешность характерная — питекантроп нервно курит в зарослях.

Девочка его кормит бананом, дает откусить, он, не глядя на девочку, тупо жует. Она опять дает откусить, как ребенку, он жует. Наконец доедает последний кусок, девочка суетится — куда ей девать шкурку, роется в сумке, ищет пакет. Но питекантроп принимает настоящее мужское решение — нервно выхватывает банановую кожуру и швыряет ее в открытое окно маршрутки.

Девочка нежно и доверчиво заглядывает ему в лицо. А он сидит гордый и молчаливый.

(Может, он и разговаривать не умеет…)

Тут и провидицей не надо быть. И ведь если скажешь ей, что у нее в жизни ВСЕ БУДЕТ ПЛОХО, не поверит.

Соседка Аллочка выходила замуж. И ей все говорили: да ты посмотри, что это, это же чудовище, но она смотрела сквозь говорящего, очарована и околдована.

И вот мы смотрели на него и думали: чем он ее взял? Такую красивую девочку, умненькую, воспитанную, чем?! И в последнюю ночь перед свадьбой ей снится директор ее магазина — Аллочка в магазине работала, — директор магазина Евгения Васильевна в виде Божьей Матери. И говорит: «Не выходи замуж за Юру — ВСЕ БУДЕТ ПЛОХО».

Аллочка долго не раздумывала: мол, это ведь не настоящая Божья Матерь была, а Евгения Васильевна… И потом, все же на свадьбу куплено… И вышла.

И все было плохо…

* * *

Вскочили с мамой в последнюю маршрутку. Все места заняты, стоим. Мама — дама уже не юная. Стоит с трудом, зацепилась одной рукой сверху за спинку сиденья, держится… Рядом сидят две молодушки, чирикают о том, что можно кушать в пост, что нельзя. Одна перед другой хвастаются, как они себя ограничивают. И перечисляют: «Цэ нэ можна йисты. Бо то грих. Весилля граты нэ можна. Бо то грих. Спивати, танцювати не можна. Бо то — грих».

Хотя по ним не скажешь, что они постятся и о душе думают — краснощекие обе, пышные, глазки заплывшие. Чирикают, сплетничают, своих товарок обсуждают и отводят от мамы, вынужденно нависающей над ними, глаза. Проезжаем мимо церкви, молодушки привстают — думаю, ну совесть заговорила, — привстают, неистово крестятся на церковь, шепчут что-то старательно, удобно усаживаются назад и продолжают о своем, о девичьем: можна — нэ можна. Грих чи нэ грих.

«Божевильни танци»

Больше всего на свете я боюсь потерять способность удивляться. Мне всегда жалко людей, которые пожимают плечами и говорят: «Я уже ничему не удивляюсь…» От этой фразы недалеки два основных события — проводы на пенсию и похороны.

Вчера меня опять удивило. Культурный шок напал и сильно надавал по башке. Я попала на конкурс современного танца, в котором принимали участие школьники из 36 сельских школ. Почти все танцы были на одно лицо — дискотека практически: квадратно-гнездовым способом по сцене расставлены девушки, они почти синхронно делали руками и ногами, как будто снимали сливы с нижних веток, — справа-слева, справа-слева — и одновременно очень хотели писать, поэтому мелко перебирали ножками: ой-ой, счас описаюсь, ну и ручками, коротенько так, от локтя — как если бы не ручки у них были, а ласты, — справа-слева… А личики у них «ой, гспадцзи, очень мне это надо», как кто-то писал — «с выражением насильственно попранной женственности». (Или это я писала?…) При этом странная эта статичная композиция называлась «Божевильни танци». Когда ведущие объявили «Божевильни танцы» (для русскоязычных братьев перевожу — «сумасшедшие танцы»), публика зашумела, думала, сейчас кэээк выскочат, кээээк полетят клочки да по закоулочкам. Порррвут тут всех! Нет. Вышли, потоптались, две шаги — направо, две шаги — налево… сделали пальчики рожками — и глазики — вправо-влево этими же рожками… Слушайте, почему такие сейчас дети бесформенные, неспортивные, непластичные, сутулые и пузатые… Особенно девочки… Был там и групповой… этот… ах, да! танец. Например, румба. Но мальчики танцевали так, как будто им сказали: не будешь танцевать — пойдешь в армию, в стройбат, грузить цемент, вот он с перепуганной красной рожей и старается в рубашке с воланами, выделывая неловкие кренделя ногами, не попадая в такт.

Но одна пара… Оооо! Девочка, наверное, дочка председателя сельсовета и, видимо, страшно хотела, чтобы ее можно было выпустить на сцену не по знакомству, не по блату. Другой причины не могу подобрать. В ней было килограммов восемьдесят, и она разбегалась и, громко топая вся в красных блестках, мчалась по диагонали и на-ПРЫ! — ги-ва-ла на партнера, которому, видно, много посулили. И, затаив дыхание, зал переживал — поймает или не поймает, ну чистый экстрим, а не танец.

Ага, еще один… О, был бы у меня ночной клуууб… Вот они бы у меня там… Вы ящерицу видели когда-нибудь? Как один одесский фотограф говорил, яштерица… Так вот — такие четыре: лица суровые и плотоядные, как у яштериц, а попы двигаются так, как будто хвост еще недоотвалился и надо его сбросить.

Но были и прекрасные работы, восхитительные были танцы, ловкие юноши — рваная пластика с крутой оттяжечкой. И лунная походка, и техничные, уверенные, талантливые мальчишки. Были. Но поскольку в три часа дня у меня начинались занятия в театральной студии, то в два часа уже пришел маленький Мотя-исключение и стал меня разыскивать. И разыскал. Ну и мы с ним пошли в репетиционный зал, и, пока собирались остальные, мы разговаривали про сжатие Вселенной. Вернее, Мотя разговаривал, задавал себе вопросы, отвечал, а я слушала и дивилась.

Сейф для граппыРассказы про Грыгоровыча

Айне-Кляйне

Наш друг, уважаемый Грыгоровыч, учился в сельхозакадемии на заочном отделении. Учился-учился, лет восемь, наверное. То забудет на сессию поехать, то занят слишком, то решит: «А на шо вона, та наука?» — глядишь — и еще год прошел. Ну, учился, в общем. И понятно, не так чтобы ну очень хорошо. По некоторым предметам — ничего, по некоторым — так себе, по некоторым — кое-как, а по химии — плохо. Его в академии так и запомнили: стоит и в затылке чешет. Все.

И вот диплом, ура, уже ящик водки заготовлен, уже пива, уже догнали, завалили и закоптили кабанчика, уже рыба в озере затаила дыхание — знает, что без нее на этом празднике никак, уже развели огонь в мангале во дворе. А химия-то… Нет оценки по химии. А все потому, что преподаватель — старенький профессор, немец Кляйн. Несовременный. От подарков, денег категорически отказывается, от приглашения в ресторан — тем более, у него убеждения, печень, давление, возраст и жена, большая, строгая и взыскательная Таисия Порфировна Кляйн. Ко всему Кляйн, поскольку немец, страшно принципиальный, чертовски дисциплинированный и чрезвычайно пунктуальный. Химию свою боготворит. Все уже получили свои дипломы, а Грыгоровыч — нет.

— Нэт-нэт-нэт!!! — топал маленькими, тридцать девятого с половиной размера, ножками профессор. — Нэт!

Грыгоровыч мелькал перед глазами каждую неделю с разными подношениями и предложениями.

— Ну что?! — спросили в очередной раз друзья Грыгоровыча, жаждавшие уже обмыть диплом, то есть выпить, закусить и выпить, выпить, выпить…

— Что «что»?… Орет: «Сдафайся!». От немчура…

Нет, ну нормально? Грыгоровыч даже немецкий сдал за третий курс, ну натюрлих сдал, ну! А тут этот, как его называли студенты, Айне-Кляйне, Петр Юрьевич, а на самом деле Петер Юргенович, — уперся и все.