Нам пришлось расстаться с Леонидом; мы попрощались, следующий пакетбот отходил только через три дня, и на нем еще были свободные места.
Пройдя по трапу на палубу третьего класса, мы увидели его на причале – он стоял, понурившись, рядом со своим чемоданом, среди суматохи, сопровождающей любой отъезд; потом к нему вдруг подбежал кассир, что-то сказал ему на ухо, и они оба рванули к кассе пароходной компании, а мы услышали гудок, возвещавший отплытие, и рокот машин нашего судна.
До отхода оставалось минуты три, матросы уже приготовились поднять трап, когда на пристань вбежал Леонид, размахивая каким-то листком бумаги; он подхватил свой чемодан, предъявил билет контролеру, и его пропустили на корабль. Влетев на палубу, Леонид начал объясняться со стюардом, который принял озабоченный вид, показал билет судовому офицеру, тот кивнул, и стюард пропустил нас на верхнюю палубу. Оказалось, что какая-то семья из Лозанны в последний момент аннулировала свои билеты и Леонид заплатил сумасшедшие деньги за их каюту первого класса, которую мы теперь должны были разделить с ним. Игорь никак не хотел соглашаться с этим, но тот твердил: «Ты же не откажешься от дармового недельного плаванья в первом классе; пользуйся случаем, раз уж так получилось, это наш последний отпуск, потом отдыхать долго не придется!» Загудела сирена, матросы убрали трап, пассажиры замахали провожающим, оставшимся на пристани. Десять минут спустя буксир уже выводил пакетбот из гавани. Марсель провожал нас тысячами сияющих огней и постепенно таял в лучах заходящего солнца, воздух был по-вечернему мягким. Мы расположились в каюте, купленной Леонидом, которого разочаровал ее сомнительный комфорт: для первого класса все было не так уж роскошно. Они с Игорем разделили «свадебное» ложе, причем Игорь выбрал сторону с видом на море; я спал на раскладной кровати. Когда мы спустились поужинать, судно уже вышло в открытое море, земля исчезла из виду. Странное это было путешествие: мы могли бы наслаждаться морским переходом, остановками в попутных гаванях, общаться, но Леонид ни разу не заночевал в каюте, он проводил ночи в шезлонге на верхней палубе, а дни – на табурете в одном из корабельных баров: курил свои любимые маисовые сигареты «житан», глотал, рюмка за рюмкой, крепкие напитки, дегустировал разноцветные коктейли, приготовленные барменом, а также те, что они забавы ради изобретали вдвоем. Леонид обладал феноменальной сопротивляемостью алкоголю: он мог пить часами, не пьянея, а если пошатывался на ходу, то лишь из-за легкой качки корабля. Он приглашал других пассажиров присоединиться к нему, рассказывал всем и каждому, что он еврей и всегда был евреем, и мать его была еврейкой; что он не получил религиозного воспитания только по вине сталинского режима и не смог отметить должным образом свою бар-мицву[106], сделать обрезание и выучить молитвы.
Раввин из Касабланки, уезжавший в Израиль с семьей, проникся к Леониду искренней симпатией. Он заверил его, что книжные знания не так уж важны для человека, открывшего свое сердце Господу; что существует лишь одна действительно заповедная молитва (кроме тех, что относятся к усопшим), которую обязан знать каждый еврей, и научил его первым словам «Шма Исраэль»[107], которые Леонид усвоил в несколько часов и повторял каждое утро и каждый вечер, следуя совету марокканского раввина. Однажды вечером, когда мы любовались закатом, Леонид спросил Игоря, знает ли он эту молитву, но тот забыл все, кроме первых слов, и Леонид сказал: давай я тебя научу. Он прочитал «Шма» наизусть, и Игорь вспомнил эту молитву, засевшую где-то в дальнем уголке его памяти.
Леонид совершенно лишился аппетита, он ничего не ел и лишь один-единственный раз присоединился к нам за ужином. Игорь долго воевал с ним, уговаривая нормально питаться, и наконец придумал убедительный аргумент, сказав: «Компания „Эль Аль“ никогда не возьмет на работу такого пилота, как ты, – кожа да кости, на тебя же смотреть страшно, ты похож на призрака». Однако и сев с нами за стол, Игорь не притронулся ни к одному блюду, хотя еда была прекрасная, – только жевал арахис да оливки, поданные к аперитиву. Так же упорно он отказывался сходить на берег на стоянках в Генуе и в Неаполе, – наверно, боялся, что его потом не пустят на борт; зато мы с Игорем с удовольствием прогулялись по этим городам, чтобы размять ноги, пока на судно загружали провизию.
Когда мы вошли в Мессинский пролив и корабль замедлил ход, Леонид даже не подумал выйти из бара, где марокканский раввин как раз объяснял ему логику тринадцати правил Маймонида[108] – давненько ему не попадался такой усердный ученик; они вели увлекательные беседы о Добре и Зле, которые не могут существовать друг без друга и которые были – и то и другое – божественными творениями. «Но зачем Бог создал Зло?» – вопрошал Леонид, не обращая никакого внимания на стаи дельфинов, на вздымающиеся морские волны, на белые водовороты пены вокруг Харибды и узкий пролив между материком и Сицилией. Я достал «Лейку-М»[109] и сфотографировал голубоватый конус Этны на горизонте, с ее султаном серого дыма; впервые я снимал этим Сашиным аппаратом после его смерти. Игорь заметил это, но промолчал. Я решил снять и его тоже, но стоило мне навести на него аппарат, как он закрыл ладонью объектив. Леонид вышел из ступора только перед прибытием на Кипр; он застал нас на верхней палубе за игрой в шахматы и с минуту понаблюдал за разменом фигур, потом сказал: «Забавно! Каждый из вас может сейчас поставить мат в четыре хода и выиграть». Эти слова привели нас в полное изумление. Мы предложили ему сыграть с нами, но он отвернулся и сел в свой шезлонг. В Никосии нам не разрешили сойти на берег: два дня назад здесь произошли серьезные столкновения[110].
В четверг, 22 июля 1966 года «Галилей» вошел в порт Хайфы; пассажиры высыпали на палубы, чтобы присутствовать при этом событии; тут были все, кроме Леонида, который пошел прощаться с барменом, после чего объявил нам, что принял важное решение: с этого дня он не выпьет ни капли спиртного! И добавил: «Вы, наверно, думаете: знаем мы эти клятвы пьяницы, но сегодня действительно начинается совсем новая жизнь, а мы – новые люди, прибывшие в новую страну!»
Теплоход уже подходил к пристани, пассажиры прощались друг с другом и обменивались адресами, марокканский раввин обнял Леонида со словами: «Это благое решение, сын мой; Бог поможет тебе сдержать твой зарок!» И подарил ему книжечку с главными молитвами – справа на иврите, слева то же самое в транскрипции. Мы с Игорем стояли на верхней палубе, жадно оглядывая землю, которая различалась все яснее по мере приближения, – землю, порождавшую столько упований и столько ненависти, – и невольно опьянялись ее историей, овеявшей эти холмы. Один из пассажиров указал сыну на какую-то вершину вдали и сказал: «Вот это и есть гора Кармель»[111].
Сомневаться не приходилось – мы в Израиле.
Я спросил Игоря, что он чувствует сейчас, оказавшись здесь, на Земле обетованной. Он ответил не сразу, задумчиво потер подбородок и наконец изрек: «Надо перевести часы на час вперед». И пошел в каюту за своими чемоданами. Жара стояла адская. Уже задувал хамсин[112].
Работа Франка оказалась не слишком утомительной: утро он проводил в больнице, обходя по очереди все помещения и решая назревшие проблемы: чинил, как умел, прохудившиеся трубы отопления или застревающие в желобках оконные шторы; все приходилось делать самому, денег на оплату мастеров у него не было, да и сами мастера давно разбежались. Успокаивал пациентов, прося их отнестись снисходительно к еде, которую готовил восьмидесятилетний немощный повар, согласившийся встать к плите, и к качеству медицинского обслуживания, оставляющего желать лучшего; многие больные недовольно ворчали: «Стоило выгонять французов из страны, чтобы нас теперь лечили еще хуже, чем прежде!» Таких он уговаривал: «Потерпите, завтрашний день, как известно, лучше вчерашнего».
Вдобавок Франк выслушивал жалобы медперсонала на непосильную нагрузку и обещал всем, что скоро начнут выдавать зарплату и надбавку за дополнительные часы – не в этом месяце, но, может быть, уже в следующем. Когда прачка, кипятившая больничное белье, сказала, что у нее кончилось мыло, он выдал ей собственные деньги на покупку; когда повар известил его, что продуктов осталось только на один день, он позвонил капитану Амори, и тот приказал доставить в больницу шесть мешков риса, по пятьдесят килограммов каждый, четыре мешка кускуса из зерен средней величины, а вдобавок вручил тысячу франков на покупку мяса и овощей на рынке. Франк уже хорошо усвоил любимое изречение капитана: «Погода хорошая, не слишком жарко, все худшее позади, а мы свободны».
Сидя в больничном парке и покуривая сигареты в компании со студентом-второкурсником, который работал здесь интерном, Франк узнал от него, что в Сент-Эжене – пригороде Алжира – есть приют для матерей-одиночек, который до независимости принимал алжирских женщин с детьми. В справочнике он нашел телефон приюта, несколько раз позвонил, но ему никто не ответил. Он решил наведаться туда и увидел небогатое предместье, раскинувшееся на холмах, вокруг собора Африканской Богоматери, он стоял на возвышенности, фасадом к морю, в окружении огромного кладбища. Франк вошел в эту базилику, похожую как две капли воды на марсельскую[113]. Внутри было прохладно и пусто; несколько лампадок с трудом разгоняли полумрак, в котором смутно белели мраморные барельефы. Сюда часто приходил Фуко перед своим обращением; именно здесь, созерцая хрупкую черную Мадонну, стоявшую над алтарем, он воскликнул: «Как я мог жить неверующим!» На стенах церкви Франк обнаружил тысячи ex-voto