ных чудесах, о пяти панно с врат Гиберти[154], унесенных за много километров, о смытых фресках, вспоротых картинах, опустошенных музеях. Не считая мертвых, уже погребенных в этом чудовищном болоте. Одни женщины рыдали, другие находились в прострации, потому что дошли до полного изнеможения.
Как будто издеваясь над ними, появилось солнце и засияло на нагло-синем небе, а грязь стала покрываться коркой.
Но появились те, кто, засучив рукава, надев на ноги полиэтиленовые пакеты, крепко обвязав их веревкой, брался за лопату, за метлу – начиналась большая уборка. Бесполезная без воды. Но все-таки им удалось немного отогнать мазутный слой, а потом они скребли, скоблили, терли, чистили щеткой.
Без устали.
Флорентийцы увязали в недрах этого Дантова ада или бесцельно бродили по зловонному болоту. Единственное, что утешало их, это отсутствие фотографов, которые увековечили бы их отчаяние и беды, телевизионных камер, которые снимали бы их, журналистов, которые брали бы интервью, интересуясь, какие чувства они испытывают.
Они были одиноки. Среди собратьев по несчастью.
Стефания попросила меня раздобыть свечи, потому что электричество восстановят не скоро.
– Но где их взять, если все магазины опустошены?
– В церквях. Возьми свечи по тридцать и пятьдесят лир.
Она дала мне две тысячи лир. И посоветовала пойти в базилику Сан-Спирито, которая стоит на возвышенности и, может быть, не пострадала. Я пошел в указанном направлении. Трудно было продвигаться в этом черном месиве, толщиной сантиметров тридцать, вонючем, липком и очень скользком. На фасадах домов отчетливо отпечаталась высота наводнения: темная ватерлиния шла выше моей головы на высоте двух метров от земли; все кафе и многочисленные магазинчики в этом еще недавно оживленном квартале были опустошены; лавочники вытаскивали оттуда на заваленные мусором улицы груды грязных, липких вещей.
Бродячий торговец продавал минеральную воду, я взял две бутылки.
– С вас тысяча лир.
– Вы с ума сошли, это всегда стоило сорок лир!
– А сегодня пятьсот лир за бутылку.
Я сдался. Базилика Сан-Спирито на два метра в высоту была покрыта тиной; священники и подоспевшие старухи пытались разобрать пирамиды облепленных грязью стульев. Посреди площади лежал перевернутый белый автомобиль с распахнутыми дверцами и разбитыми стеклами. Сверху, застряв между его четырьмя пробитыми покрышками, громоздилась покоробленная цистерна размером два на два метра, а на ней стояло вырванное с корнем оливковое дерево. Я сделал серию снимков этой сюрреалистической инсталляции.
Рядом с воротами Сан-Фредиано одетый в зеленый комбинезон Адриано помогал отцу расчистить гараж: три автомобиля разбились о стены, яма доверху забита смесью обломков и мусора, все инструменты и верстаки унесло водой. Адриано чистил щеткой подъемную платформу, пока его отец, стоя по колено в мусоре, голыми руками рылся в грязи, чтобы выудить отвертку или разводной ключ, и, когда он находил инструмент, его лицо сияло, словно ему удалось спасти сокровище. Я схватил швабру, щетина которой слиплась в бесформенную массу, и начал гнать грязь наружу.
– Брось, – сказал мне Адриано, – без воды от этого нет никакого проку.
Я спросил, где можно достать свечи, объяснив, что в ближайших церквях ничего не осталось.
– Иди в Сан-Миниато, это на холме. Если найдешь, возьми и на нашу долю.
Он показал мне, как туда добраться. Я пошел по проспекту, заваленному десятками деревьев и горами сучьев, которые преграждали мне путь; каждый шаг в этом густом переплетении цепких веток требовал серьезных усилий.
Мне понадобился час, чтобы добраться до эспланады Микеланджело; откуда открывается самый красивый вид на город. С этой террасы было практически невозможно понять, что Флоренция уничтожена. Там стояли в ряд армейские палатки для хранения строительной техники и предметов первой необходимости, а неподалеку находилась посадочная площадка с грузовыми вертолетами. Я сфотографировал эти вертолеты и военных, которые цепочкой передвигались от вертолетов к палаткам. Армейские врачи лечили раненых, лежащих на раскладушках, впритык друг к другу. Я уже собрался уходить, когда заметил, что какой-то мужчина лет сорока, с окладистой бородой, подзывает меня знаками. Брюки у него были спущены до земли, и медсестра из Красного Креста чистила ему открытую рану на колене. Я подошел, он указал на мою камеру.
– Moi fare photos, – сказал я. – No parla italiano[155].
– А, вы француз, – ответил он. – Я тоже. Вы профессиональный фотограф?
– Вообще-то, нет.
– Вы не одолжите мне на минутку фотоаппарат?
Я протянул ему свою «Лейку-М», и он стал вертеть ее в руках.
– Эм-три – это лучший фотоаппарат в мире, особенно выпуска тысяча девятьсот пятьдесят четвертого года, исключительно точная штука. Во Франции, насколько мне известно, он есть только у троих.
– Я получил его от покойного русского друга, выдающегося фотографа, который мне его завещал.
– Вы знали Сашу?
Вот так штука – мне нужно было приехать сюда, чтобы встретить человека, который любил Сашу!
– Он был лучшим. Много лет мы приносили ему свои снимки, а он доводил их до совершенства: его считали лучшим специалистом в Париже, все профессионалы приходили к нему в магазин на площади Сен-Сюльпис. Более того, он придумал способ улучшать печать, убирать дефекты, корректировать ошибки. Я хотел купить у него этот фотоаппарат – такие во Франции не продавались – и предложил хорошую цену, но деньги его не интересовали.
– Он подружился со мной и устроил в «Фотораме» выставку моих фотографий: это была серия снимков фонтана Медичи в Люксембургском саду.
– Я помню. Прекрасные фотографии.
Филипп Морж, создавший вместе с друзьями фотоагентство, поехал вместе с женой на несколько дней в Рим отдохнуть. Узнав о наводнении, он бросился на место бедствия, но был остановлен оползнями в Поджибонси. Ему удалось арендовать мотоцикл, и он еле добрался сюда по скользкой дороге, а под конец его занесло на мазутном пятне, и он разбил колено. Филипп безуспешно искал фотографии наводнения.
Но их не было ни у кого.
Особенно его интересовали снимки, сделанные 4 ноября.
– А я как раз был там в тот день и отснял восемь пленок по двадцать четыре кадра – пять цветных и три черно-белых.
– Дайте мне ваши негативы, Мишель. Я вернусь в Рим, вылечу первым же рейсом в Париж, обработаю их, и, если, как я надеюсь, они удачные, я предложу их всем журналам мира, которые охотятся за такими фотографиями. У нас фотографы работают на условиях «пятьдесят на пятьдесят».
Меня так удивило его предложение, что я ответил не сразу.
– Вы сомневаетесь?
Порывшись в сумке, я достал восемь пленок и отдал ему.
– Ой, подождите.
Я смотал пленку, которая была в фотоаппарате, хотя отснял ее только до половины.
– Вы увидите здесь удивительный снимок – опрокинутый «мерседес», на нем сверху – цистерна, а на цистерне стоит дерево.
– Если вам куда-то нужно, могу вас отвезти.
– Я пока останусь, здесь нужна помощь.
Филипп Морж протянул мне визитную карточку.
– Загляните ко мне, когда вернетесь в Париж.
Он подволакивал ногу. Я помог ему поднять лежащий на боку черный «Мото-Гуцци V8».
Мотоцикл завелся с первого раза, Филиппа это явно взбодрило; он сел и уехал.
Темно; хрустальная люстра с трудом рассеивает тусклый свет; психотерапевт внимательно слушает, время от времени делая пометки в блокноте. Сесиль (на ней водолазка и черные брюки) говорит, опустив голову и прижав палец к нижней губе:
– Я не сразу поняла, что беременна. Мне казалось, что это случится со мной, только если я сама захочу, мне совсем не улыбалось играть отважную мать-одиночку. Я поехала в Женеву делать аборт, потому что не видела другого выхода, я не хотела этого ребенка. Не хотела, и точка. Все уже было организовано… Оставалось только через это пройти. Соблюсти процедуру, получить второе разрешение от независимого врача, провести там четыре дня. Потом я собиралась вернуться к работе над диссертацией, вернуться к прежней жизни. Я позвонила Мишелю, брату Франка, мы всегда хорошо ладили, у него были ключи от моей квартиры. Я хотела, чтобы он прислал мне диссертацию, а с ней мои тетради и книги Арагона. Тогда он и сообщил о гибели Пьера в перестрелке на тунисской границе. Я потеряла сознание в гостиничной телефонной кабине… Вот почему я не сделала аборт. Потому что мой брат погиб. Единственный человек в мире, которого я по-настоящему любила. Я чувствовала себя опустошенной, отказывалась признавать эту смерть, говорила себе: «Это ошибка, он не мог умереть. Только не он. Так нелепо, за несколько дней до объявления независимости». Я забыла, что беременна, мне нужно было вернуться в Париж для выполнения формальностей и на похороны. Это было ужасно… Как будто меня похоронили заживо вместе с ним. Его смерть потрясла всех. Если бы вы знали Пьера, вы бы поняли, что невозможно даже представить себе его смерть. Такого просто не могло быть. Я подумала, что Франк обязательно вернется, узнав о смерти своего лучшего друга; он не может не объявиться, и тогда же узнает, что я беременна… Когда я пришла в себя и увидела свой набухший живот, было уже слишком поздно, на пятом месяце аборт не делают. Меня наказали дважды. Я жила с ощущением, что ношу не ребенка, а опухоль, которая растет, уничтожая меня изнутри; я все время чувствовала себя больной, много недель меня рвало, и я стояла, скорчившись над унитазом. Помню, как женщины с волнением в голосе вспоминали о своей беременности как о самой прекрасной поре в их жизни, несмотря на неудобства; для меня же это была ежеминутная каторга, чувство, что я превращаюсь в бочку, становлюсь свиноматкой, а иногда я ощущала себя изнасилованной: никто не спрашивал моего мнения, я не хотела ребенка, не была готова взять на себя эту ответственность. Целыми днями я находилась в прострации, не могла работать. Я решила отказаться от ребенка, когда он родится, навела справки, выполнила формальности и написала заявление об отказе от ребенка. В последние два месяца я обрела некоторый покой. А потом были роды; они прошли не очень легко, но не тяжелее, чем у многих других женщин. Когда кончились многочасовые страдания, я почувствовала облегчение и совершила главную ошибку в своей жизни…