Земли семи имён — страница 38 из 53

До сих пор она не решила, что для сердца подобрать. Воронье яйцо? Ядовитый цветок? Орех? Яблоко? Восковой шар?.. Пока думала, пока нитки выглядывала, не заметила, как соседа локтем подтолкнула. Подняла глаза – высокий, русоволосый, поперёк щеки шрам и мелкие родинки у висков, как мушки. Сама не зная отчего, улыбнулась ему, а он в ответ кивнул, словно знакомой. Альга отошла скорее, да краем глаза заметила, как подбежала к нему сзади девушка: платок в подсолнечник, в руках – торбочка со сладостями, на синеглазом лице – веснушки да улыбка.

Уходя, решила она князя своего будущего похожим на этого молодца сделать.

Князя.

Ещё и не сшила, а уже князем в мыслях нарекла.

Усмехнулась Альга, не зная, что наречение это – предвестие вещих снов, грядущих слов.


Вот пёстрые платья, пояса, платки и свитки, вот свечи пчелиного воска, вот соты – мёд через край, вот каменных дел мастера выложили кошачий глаз, тёмный антрацит, оникс, жемчуг, малахит… В сумерках что куски звёзд светятся. А вот и травяная лавочка. В ворохе трав и купальница, и пшеница, и крапива, и жгучий борщевик, в тряпицу завёрнутый. Отдельно, в льняных салфетках, особые травы: горицвет-отведиглаз, чернорец, серая трава. Альга ревниво перебирает, глядит намётанным глазом: хорошо ли травница высушила стебли, на верную ли луну собрала лепестки. Словно соперничает каждый год с ярмарочной торговкой, и каждый год в запасе её хоть одной травки да недостанет… Вот и на этот раз покупает Альга бруснику и живицын лист. Первая на долгую зиму охраной дому выстывшему станет, а второй ровно для задуманного сгодится.

Наконец доходит она и до разносчика ниток. Прилавок его скромен – всего-то один поднос с десятком катушек. Но кто знает, куда глядеть, тот и среди скромности жемчужину отыщет. Отыскала нужное и Альга. Улыбнулась катушечнику, заплатила, добавила нить к шоколаду да травам и через пустую, тихую деревню вернулась домой.

Времени осталось – шоколад сварить. А там и полночь. Там и работа. Скроить, наметить да отпустить. По опыту знает Альга, что сил останется ровно на то, чтобы из ткани куски размеченные вырезать. Но коли вырезаешь, так сразу сшивай, а не то всё насмарку. Да только чтобы сшить, нужно и с мыслями, и с силами собраться, а там уже до самого конца без роздыху.

Потому – скроить, мелом швы да контуры наметить, ночь переждать – и за дело. К первому снегу Альга думала управиться. Не пережить ещё одной зимы в одиночку. Нужен страж. Нужен князь.

2. Горькая вода. Сердце-пуговица

Как мало людей ведало о настоящем шитье, об изнанке полотен, так же мало и о шоколаде настоящем слышали – о том, что не сладость это и не забава, а горькое колдовство.

Шоколад – горькая вода, травяной отвар.

В очаге уваривался солнечный виноградный сок с корицей, гвоздикой, с горошиной перца. Плитку тёмную Альга разломала, опустила в душистый вар. Подложила в очаг чёрную ольху, нежную липу, дождалась, пока накалится, закипит напиток. Влила свежего молока, сняла с огня, обернула льняным полотном. Вот и готова малая забава, горькая сладость. Теперь за работу.


Идут ночи, тянутся дни, пот течёт по спине, на лоб градом катится. Шьёт черноглазая Альга.

Терпкие травы, лесным ароматом пропитанные, сушатся на горьком осеннем солнце. Стебли к вечеру звонкие да прозрачные, а за ночь снова холодной влагой напитываются, распускаются. Наутро сушит их солнце, до самого заката последней золотой лаской одаривает, а потом, до рассвета, вновь свежая роса обвивает.

А всякий раз, стоит за шитьё взяться, гороховый стук рассыпается по избе – дробный, неторопливый. Только отложишь иглу – затихнет. Альга и гадает, что это, и поверить боится.

Альга шьёт, а в углу стучит…

На исходе месяца докончила исподнее. Отцвели вербена и агератум[6], остыло усталое солнце, но уж и льняная сорочица своего часа ждёт на лавке у окна, и узкий кожаный ремешок сплетён, и конопляные порты готовы, а в сундуке пуще глаза хранится корзно[7] из клюквенного оксамита[8].

Весь княжеский наряд Альга сама приготовила, одни сафьяновые сапоги на ярмарке куплены, да и те золотом своей рукой вышивала.

Но всё это лишь пальцы раздразнить, душу распалить. Скоро месяц на поклон луне пойдёт, а там, по осенним звёздам, и главному шитью придёт начало. Вот уж где душу понадобится до самой глубины вынуть да кроху отнять, отдать князю своему неживому.

Трепещет сердце перепёлкой – работа неведомая, никогда ею не деланная, – страхи вперёд мыслей бегут, испуг бьётся, – а пальцы привычные делают своё дело, рукам мастерицы страхи не помеха.

Собрала в полдень, по последнему солнцу, терпкие травы, что хранила в клети, а поутру на окно выложила. Душистые стали, мягкие, что шёлк, поистине княжьи. Внесла травы в горницу – на всю избу запахло лесом, лугом, смолой, росой, мёдом.

Разгладила на чисто выметенном полу тонкий лён. Его бы на снегу выбелить, да до первого снега ещё не одну седмицу ждать. Нынешний лён луной выбелен.

Устелила лён кедровыми, кленовыми листьями. Тонкий аромат туманом над полом растёкся. Легли поверх лесной орех и осина, шелковица, бузина, барбарис и ясень. За ним пришёл черёд трав. Валериана, гербера и горечавка, имбирь да ирис, да калина, люцерна, марь и мята, полынь, пустырник, черника, да чеснок, да шалфей.

А в избе стук-стук.

Вот и хватит, вот и довольно, не переборщи, Альга, лишнего не добавь, через край не переполни. И смелость, и силу вложила своему князю, и зиму, и страсть, и сладкий сон, и гостеприимный нрав. Доброту и веру, великое уважение, простые радости да тайную любовь… Теперь главному черёд. Вынула из-за комода в углу литую пуговицу, что на ярмарке отыскала. Как открыла ящичек, стук нестерпимым, громким сделался. А пуговица тяжёлая, латунь холодная… Но быстро отогрелась её теплом. Золотая парча истёрлась у края, мелькнёт солнечный луч – блеснёт медь. Но там, где место будет этому золоту парчовому, солнце не греет, не звенит.

Опустилась на колени, склонилась над льняным-травяным свёртком, руку с пуговицей протянула, да замерла рука. Где сердце человеческое стучит, и дитя знает. А где чувству место в теле, из трав сплетённом, изо льна скроенном, прочной нитью сшитом?

Прошёл по комнате ветер, поднял сухие травы, бросил колкие стебли в лицо Альге. Обожгло глаза, непрошеная слеза покатилась по щеке, в разнотравье затерялась, в имбире да шалфее, а пуговица сама из раскрытой ладони вслед за слезой выскользнула.

Скрипнули ставни, хлопнули, грохнули, словно ветер со всей силы ударил. И вдруг тишь-тишина… Замерла Альга, вздохнуть не смеет. А потом снова стук, как прежде – мерный, дробный – да словно сквозь вату.

Жжётся сухой крапивный лист, дурманит глаза горный пастернак. Отбросила траву, выкинула иглу, позабыла о пуговице – скорее к кувшину с водой! Умылась, ушёл жар, а о пуговице литой латунной решила: куда упала, там ей и место. Незачем травы, любовно уложенные, ворошить, путать. Ни к чему её стражу, её князю на душе туман да смута…

К ночи сшила тонкий лён, скрыла от глаз листья и стебли, окунула иглу в дурман да и сделала последний шов по-чёрному. Дальше работа пойдёт ещё тоньше, ещё тише – утренняя, рассветная, по росе, по живой воде.

Князь как лежал на выметенном полу, так и оставила его Альга – ушла в клеть, где аромат травяной не остыл. Там и задремала. А под утро взялась за белые швы. Споро, накрепко, паутинной нитью, лесной лунной пряжей. К полудню почувствовала, ощутила, как дрожит под пальцами лён, и бьётся что-то внутри, и стебли вытянулись, окрепли, и, словно на рёбрах кожа, натянулось на них полотно…

Напоила огонь вином.

Когда вздрогнуло, глухо перестукнуло, а потом мерно, тревожными крыльями стрекозиными забилось сердце, она отошла от своего князя, распростёртого на полу. Приложила пальцы к губам, ладони к горящим щекам прижала. Тук-тук. Тук-тук. На всю избу отдавалось, всю голову заполнило… тук-тук. Тку-тку. Тку тебя, судьбу твою тку. Или ты – мою.

Отдёрнула занавески – свежее солнце полилось в горницу, словно и не осень на дворе встала, а лето вернулось горячим печёным яблоком. Лён выбеленный заиграл болезненным румянцем, словно изнутри тяжестью, теплом, жизнью налился.

Так оно и было. Так и было оно.

Да только в последнюю минуту испугалась Альга. Зашевелился её князь, сжались пальцы, дрогнули веки, а она выбежала на крыльцо, опустилась на ступени спиной к двери; солнце горело на щеках, жгло руки, по плечам сыпало тёплым золотом.

А там, за нею, за дверью, за деревянной стеной избяной, пробуждался её страж, её князь, ею самой наречённый. Видела его, как наяву, хоть бы и сотня стен, сотня вёрст между ними лежала.

Русые волны до плеч, цветом что медь да миндаль, в бровях изморозь, а у висков родинки, что мушки, и глубокая морщина по лбу, как трещина в сухой земле. А губы белые, нецелованные… Стоит князь, алеет корзно, серебрит оксамитовая нить, и кажется: взмахнёт рукой – и великая травяная метель по земле выстелет; взглянет – и луна выглянет полная и белая, что монета из мельхиора; слово молвит – и сделаешь всё, что велит, не посмев и мига промедлить.

Грянул гром среди ясного неба, закружились над избой тучи, заплакали горькой ледяной водой. Деревенские попрятались, ставни позакрывали, русалки на реке от чёрной запруды прочь поплыли. Альга, дрожа, в избу поднялась. Загоняла её горькая вода в дом, к князю своему, к делу рук своих. Впервые она человека вышила, мастерством своим оживила.

Так взгляни, швея, на него! Иди!

Вздохнула, толкнула дверь в горницу твёрдой рукой. Солнце выкатилось из-за леса, по пути на закат глянуло ей в лицо, рассмеялось веснушками.

– Здравствуй, княже.

А он стоит в осеннем зареве, в солнечном костре, позади за окном сосны гнутся и ветер горит листьями, жар-птицы кричат в кронах, и всё золото сказок встаёт за его спиной, узорчатое, витражное, извилистое, что тропа, страшное, что полночь.