Земли семи имён — страница 43 из 53

– А сухие лепестки, говорят, о том шепчут, что увяла алая пора, глаза на закат глядят. Одна память осталась – и горькая, и сладкая.

Уже уходили князь и Альга от травницы, ни словом не обмолвившись, когда донеслось вслед:

– Но земляника что мята: сухая, хрупкая, коснись – развеется, а если водой напоишь – оживёт. Помни, князь!

* * *

Дни стояли пасмурные, вечерело рано. По первым сумеркам ярмарка озарилась факелами и свечами, поплыли по воде тихие огоньки. Смех на ярмарочной площади утих, торговцы свернули свои шатры, по ласковому воздуху разлилось пение жалейки. Поплыл запах сладостей, мёда, масла. А затем, словно зазывая колдунью-ночь, прокатился дробный перестук рила. И закружилась карусель: фонари и переливы, дудочки и флейты, астры, маргаритки, бусины и шоколад. К темноте распустились ночные цветы, заплелись густые травы, и брызги костра взвились к высоким колючим звёздам. И стихло всё.

А на следующий день принялась Альга за шитьё – за кукол взялась. Истосковались пальцы по игле, по холсту, встрепенулись, налились силой, жизнью. На ярмарке видимо-невидимо накупила тканей, нитей, кружев… А в новую луну отдала мастерицам на торжище своих кукол – может, кто и осмелится купить.

Хоть и пообещала в тёмном лесу, на вересковом скосе, что ни стежка больше по живому не сделает, а в кукол таки вкладывала душу – да только не чужую, свою разделяла. Одной любовь к широким полям, к солнцу, к лесу досталась, другой – тоска по князю, третьей – страсть к тихим тропкам, к тайным знакам. Каждая куколка оберегом выходила, талисманом. А как с куклами натешилась, принялась за платья, да не простые, не нарядные, а такие, что и тронуть боязно, словно из стрекозиных крыльев сшитые. Тихие, серые, тончайшего кружева, серебряного бархата, паутинной нити, озёрного жемчуга.

Пошли по княжеству слухи, что платья эти так тонки, да хороши, да словно сквозь пальцы струятся оттого, что сам Речной Гость её премудрости швейной выучил. Шептались, мол, платья эти способны людей в мавок превращать и в призраков – и тут, мол, Речной Владыка подсобил. Но покуда в княжеском тереме жила Альга, под княжьим покровительством и защитой ходила, никто ничего в лицо сказать не смел.

Да только сама она чувствовала, как время в широкое кольцо не торопясь сворачивается, словно золотой полоз: как прежде, копятся, набирают силу косые взгляды, как прежде, тучи сгущаются, как прежде, среди людей, в тереме да на торжище, одиночкой себя чувствует, словно тень среди плоти и крови.

Пришло время. Пришло. И сама понимает, да оттягивает, как может. Уйдёт из терема – и кончится покой, кончится тихая радость быть с князем рядом. Завертится вместо неё страшная карусель, шибче да мрачнее, куда уж ярмарочной… Потому до последнего часа хочет Альга испить сладкие дни покоя.

«Пришло время», – шепчут ей сны. «Пришло время», – бьются рябины в окна. В утро, когда ветка стекло горницы её разбила, встала Альга с постели, умылась, собрала платья в сундук. По горнице ветер гуляет – осенью пахнет, бедой дышит, звенит журавлиным кликом.

Оставила на прощание стебель сухой земляники о двух ягодах. Поклонилась княгине, впервые в глаза взглянула:

– Береги князя. Не бери иглу в руки.

Хоть и скромна, тиха, мила молодая княгиня, а поперёк сердца она Альге, даром что в тереме жили бок о бок. А всё же слёзы блеснули, когда, скрепив сердце, уходила. Заросшей тропкой в свой дом на отшибе пошла: больше идти некуда, да и не век от тревоги бежать, пора и в очи ей глянуть. Отошла от города, остановилась передохнуть, огляделась. Впереди лес, и дом её уж виднеется. Справа поле, слева река, простор, ветер осенний гуляет, и только птичий посвист, только шорох колосьев, сердца стук да далеко-далеко – ржание табуна… А степь, словно ожиданием, надеждой пропитана, и воздухом сладким, холодным дышится полной грудью.

Впереди лес, справа поле, слева река. Позади город раскинулся, а над ним тучи – опаловые, недобрые. Сходятся над городом и тянутся, словно по нити, за Альгой следом. Не стала стоять долго. Накинула шаль и пошла своей дорогой, к своему дому, за собой тучи от князя уводя.

«Вот и возвращается всё, – думала Альга. – Вот и снова одна в своём доме буду. Что так выбрала, что эдак, а конец один: князь с другой, шитьё только горе несёт, слухи да пересуды. Хотела узелок развязать, да ещё хуже затянула. Вернуться в дом, ставни затворить…

…Или в третий раз попробовать? Ежели время вновь вспять извернётся? Приму ли нитью судьбы вышитое или распорю да опять свой узор начну? Не знаю, не знаю!..»

Входила в избу, замирая. На дворе пасмурно, ветер листья гоняет, траву пускает волной. Тронула ручку – тёплая. Дёрнула дверь – хорошо идёт; ни сыростью не набухла, ни плесенью, словно и не стыл дом в одиночестве.

Шагнула в горницу и зажмурилась – солнце в очи ударило. Распахнула глаза – изба золотом залита, что прежде, в окне – излом летнего неба. На сундуке скатерть в алый мак, на столе оплечье недошитое. В уголке букет земляники садовой, сладкой, крупной, летней, а листья – в сухих прожилках.

Осень за калиткой осталась. Во дворе теперь вечное лето алеет.


День прошёл, другой минул, третий в ночь обратился. Свобода пуще неволи, а тоска злее яда. Зареклась по живому шить, да по швам трещит обещание.

Не могу жить без князя.

Пошла в лес. Набрала трав, точь-в-точь как в прошлый раз. Память цепкая, до последней травинки всё вспомнилось. И лён нашёлся, и нитью паутинной, травой голубой по осени весь лес звенит.

Прежде чем шить, вымела, вымыла всю избу – так, что и дышать легче стало. Травы в клети высушила тщательно, одна к одной разложила. В нужный день расстелила по полу выбеленный лён и, приговаривая, принялась травы складывать. Кедровый лист, кленовый лист. Лесной орех, осина. Шелковица, бузина, барбарис. Ясень и валериана, гербера и горечавка, имбирь, да ирис, да калина, люцерна. Марь и мята, полынь и пустырник, черника, да чеснок, да шалфей.

Пальцы дрожат, руки словно свинцом налились, голову закружило, а всё-таки выложила травы и стебли ровно, просторно. Завернула лён и спохватилась: ни пуговицы, ни кольца не припасла, чтобы сердце застучало. Оглянулась по комнате, а из угла земляника позабытая светит рубином. Сорвала засохшую ягоду и уж положила было среди трав, когда вспомнила: «Земляника что мята: сухая, хрупкая, коснись – развеется, а если водой напоишь – оживёт».

Опустила и листья, и ягоды в кувшин. По волшебству распустились сморщенные белые лепестки, потемнела, налилась соком ягода, выпрямились упругие стебли.

– Сердце живое, – прошептала новому князю своему, – сердце живое тебе дарю, от прежнего князя доставшееся.

Вложила ягоду меж трав, скрепила лён, оставила на сундуке исподнее да свитку и ушла в клеть. Ночь не спала, прислушивалась: что в горнице делается? Ожил ли уже её княже? Похож ли на первого? Ни одну чужачку, ни одну чудачку на двор не пущу, мой княже, мой!

Как первый луч скользнул по голым доскам клети, поднялась, оправила платье, степенно вошла в горницу. Солнце бьёт беспощадное, звонкое, литое, что медь. Белый лён посреди горницы лежит. То тут, то там морщится, складками идёт – стебли, её шёпотом заколдованные, на волю рвутся. Стебли сорванные, ею оживлённые, в лес стремятся, к своим полянам.

Нет князя. Один лён да травы, и ягода сморщенная там, где душа у людей гнездится.

Выпила горькой воды, отдала травы лесу, лён под луну выложила. Набрала новых цветов, иных – ярких, сладких. Распорола платье, когда-то князем подаренное, выкроила из него нужный кусок. Выложила травами, вторую ягоду земляники водой напоила, опустила среди стеблей. Скрепила лён, ушла на ночь в клеть. Ни на минуту глаз не сомкнула, прислушиваясь. Поутру вошла. На полу платье лежит – цело, а по подолу маками вышито, что узор на скатерти, которую никак не закончить. Трав и следа нет, на столе – кружка земляники. Горница в солнце, что в золоте, а за окном горлицы поют.

На четвёртый раз пальцы дрожали, болели, иглой исколотые, кровью сочились. На полотне льняном узор вышел розовый, земляничный. Целую горсть ягод на сердце положила, а стебли с собой, в клеть взяла. Всю ночь в руках сжимала, шептала, просила. Под утро растёрла в пальцах – тонкий запах весны прощальной поплыл.

Шагнула бестревожно в горницу, с улыбкой, с глазами сухими и бесстрашными. Уронила стебель земляничный, на бездушный льняной свёрток глядя. Опустилась на колени, подняла, да только другими руками, из которых прежняя сила швейная навсегда ушла.

Невмочь стало. Послала князю гонца.

«Матерью меня зовёшь, а позабыл. Приезжай в гости, княже».

* * *

– Тень тебе приглянулась, – с небывалой ласковостью молвил он. – Воспоминание мелькнувшее.

Коснулся щеки, словно первая капля скользнула, и ответил ровно, что дождь по жести:

– А я – жив, не тень и не память. И не твой.

Лёгкой поступью пошёл к порогу. За окном встрепенулись тёмные косы вспугнутой птицей, и дробные шаги застучали по каменной тропке от крыльца.

Мало времени оставалось у Альги.

По правую руку солнце заходило, по левую тьма наползала из-под печи, где давно огня не водилось.

Четыре шага осталось князю до порога, а во дворе уж она, темнокосая, караулит, изнемогает. Сполошно оглянула Альга избу, в глазах туман, из углов дым. Услышала, как мох шипит между брёвнами, да махнула рукой, крикнула страшным беззвучным криком. Птицы под потолком ожили, юркнули в печь и, не успел князь двух шагов ступить, оказались на улице, у крыльца, вцепились когтями в долгие косы соперницы незваной, закружились, крыльями забили в лицо. Та взвизгнула, завизжала, да Альга широким взмахом накинула на избу такую тишину, что и грома горячего снаружи не услыхать, не то что девичьего визга.

Князь не дрогнул, не обернулся; шаг, и ещё шаг как ни в чём не бывало. Вот уже ему только руку протянуть, тяжёлую дверь толкнуть осталось… Сердце Альги колотилось в груди загнанным зверем, трепетало дикой перепёлкой, звенело, что резец о камень.