Земли семи имён — страница 45 из 53

К сумеркам, умывшись из родника ежевичной водой, исколовшись шиповником да сухой порослью, вернулась домой. А тихим вечером собралась и долгой, не впервые хоженной тропою дошла от дома своего до дома княжьего.

Во дворе дымно, людно, крик и спор.

– В чём дело?

Прошла сквозь толпу, что нож сквозь масло. Расступились и горожане, и дружина, и друзья княжьи. Расступились, примолкли, да и свет вокруг выцвел, словно серую шаль набросили. До того тихо, что слышно, как осенняя муха звенит, как дитя в тереме на руках нянек без матери плачет.

– Кто же князя нового на слезах детских выбирает? – спросила негромко, а каждый услышал. – Свары устраиваете из-за престола, а вот он, князь ваш, за порогом.

– Так в том и дело, госпожа, – не без страха, не без почтения поклонился Альге сотенный, – что князем теперь младенец остался. Кто править княжеством будет, покуда он несмышлён? Достойных много, город волнуется, на границах прежние враги. Не сегодня-завтра дружине выступать, иначе речные разбойники до самых излучин доберутся, а там пиши пропало княжество.

– Так и выбирайте из достойных! Жребием, народной волей. А князя я заберу и в доме своём растить буду. А кто посмеет вмешаться, пусть вспомнит прежнего князя судьбу.

Ни слова в ответ, ни взгляда. Горожане глаза долу, дружинники небу. Альга прошла по широкому княжескому двору, где, бывало, долгими вечерами сиживала, в тёплые окна да на шумный город глядела. Подошла к порогу, а там уж нянька с младенцем. Одна она только и взглянула на неё прямо. Отдавая мальчика, молвила:

– Княгиня дочерью моей была, князь молодой внук мне. Оставить не прошу, не позволишь, а попробую – изведёшь. Разреши навещать дитя хоть изредка.

«За ведьму держат, – подумала Альга, в тёмные глаза глядя. – Да разве и не так оно? Князя погубила, княгиню со свету сжила, молодого князя забираю… Да и пусть так! Страх чужих в избу не пустит, к опушке лесной не выведет. Пускай тропа к дому моему тревогой да недоверием людским прорастёт. Редкий путник по такой тропе идти отважится. Не отобрать им моего князя больше!»

Матери соперницы своей, навеки уснувшей, кивнула. Решится прийти старуха – пусть приходит. Младенцу – родные руки, Альге – городские вести. А глаза непростые у матери – может, и у ней в роду ведьмы ворожили…

Приняла дитя, взяла на руки – и словно сила, на молодости замешанная, по крови заструилась. Каждый шаг, что отделял её от княжеского крыльца, новое дыхание нёс. Шла, будто время вспять поворачивала. Вернулась, не оглянувшись, к своему порогу, а там, призрачный, из трав сотканный, стоит, улыбается прежний её витязь.

– Береги сына моего. Да не входи в хоженую реку, дурной дорогой дважды не сверни. Береги, люби, да помни: не для себя растишь. Забудешь – загубишь…

Подошла, протянула руку – дышать забыла от нежности, от надежды, – а он развеялся прахом. Тонкий запах мяты, дыма да чернореца поплыл по воздуху, коснулся щеки приветом прощальным да ушёл с осенним ветром.

Над крыльцом алые рябины горят, тучи на крышу грудью ложатся – затишье перед бурей. Малый княже заплакал – тоскливо, тихо.

– Не плачь, витязь мой. От всего света охраню, сберегу, укрою, дождусь, пока вырастешь, – помолчала, отвела ребёнку волосы от лица. Глаза – зелёный крыжовник, точь-в-точь князь её. – Мо́лодец мой.

8. Мёд-отворот. Час серчать. Шей

В деревянную широкую чашку налила кислого молока, размешала с белоснежной мукой пшеничной, сахару добавила и крупицу соли, а сверху яйцо растеклось по муке прозрачной янтарной плёнкой, что капе́ль по снегу.

Луны идут, закваска день ото дня гуще.

Снова в окна огни рябин светят, снова солнце самоцветами в стёклах звенит, снова дожди, и опять горячая капе́ль по весне. Катятся год за годом, дни идут, а по горнице золото рассыпается, что зерно после жатвы. Растит Альга князя, смеётся чаще, глаза, на дитя глядя, улыбаются, а сама, как в первый день, не знает, не ведает, откуда силы взялись да радость. Только покоя на душе нет, на душе метели метут и свищут ветры, но до поры до времени отгоняет их Альга тёплым золотом, детским смехом.

А холода в душу рвутся, двор отвоевали, клеть, светлицу, уже и к горнице подбираются. Каждый день Альга раскладывает сухие травы, солнцем напитанные, разбрасывает золотые зёрна, кладёт к порогу сморщенные ягоды, полные лесной живой кровью. Знает: рано или поздно придёт холод, выбелит горницу, выстудит золотую комнату, в которой время каруселью мчится. Да только князя ему не заполучить, князя никому, никому Альга не отдаст больше.

Карусель вращается, время пенится, бьётся о брёвна избы, бьётся о рёбра у сердца. Вокруг лес шумит, ярмарка гремит, ливни крышу окатывают, осени шелестят приречными травами, стелются дубовой порослью. А скатерть алая, недошитая, спрятана под тяжёлой сундучной крышкой. Как принесла князя в дом, так, трепеща, взяла тёплыми руками нежный батист, сложила вчетверо узором неконченным наружу и спрятала.

Ночами мысли кружат в голове, что осенний хоровод, а одна чаще прочих проходит: закончи скатерть, доведи узор, заверши начатое! Вынь скатерть да вышей петушков алохвостых, перья, да колосья, да маки. Вынешь из сундука – и холод от избы отступит, и тени, что по углам к сумеркам собираются, истают… Не ровён час, дотянутся до колыбели, до князя, до тебя самой!..

Да только боится Альга к вышивке притронуться: кончиками пальцев чувствует, что иголка колет: закончится вышивка – и сказка эта закончится, и время не то вперёд пойдёт, не то вспять обернётся, не угадаешь.

Подойдёт к сундуку, проведёт ладонью по резной лаковой крышке, да смотрит не на сундук, а в зеркало, что выше висит. Через день глядит, через год, вот уже и десяток зим минул, а лицо всё то же из зеркала щурится тоскливо, лукаво.

Вёсны идут, луны по небесному озеру скользят, а она не стареет словно, и в руках, и в крови та же сила, та же молодость гуляет, что в былые годы.

Дни идут, румянец на щеках горит, закваска день ото дня гуще становится…

– Матушка, к вечеру гостья у нас будет. Примешь ли? – Голос серьёзный, тревожный, а сам улыбается с лукавинкой, что отражение её собственное в зеркале в голубой оправе.

Что за гостья? Сердце в груди так и заметалось. Известно, что за гостья, сотню лун этого ждала, готовилась к неизбежному, чтобы не с буйной головушкой, как в прошлый-то раз, армию травяную наворотить, а трезво рассудить, что делать, как беду отвести.

– Приму, приводи, – а у самой губы свело, по рукам тяжесть разошлась, по крови вязкая зима разгулялась. Подошла к столу, на котором под льняным полотном тесто вызревало. Повеяло молоком, хлебом, кислым яблоком.

Пришло время.

За окнами лето пылает, золотом шьёт по зелени, а в избе до того жарко от натопленной печи, что и клеть, и светлица оттаяли, изморозь отошла. Раскалилась сковорода, полился запах гречишного мёда – терпкий, крепкий, щекочущий, аромат трав сушёных. Вдохнула, словно в прошлое окунулась, Альга-ворожея, Альга-швея, души штопающая, Альга, алая глина, гречишный мёд, рябина, солома, бессонные ночи, ярмарки да глаза княжеские…

Мёд алый, густой, прозрачный по оладьям растёкся. Мёд горький, янтарный. Мёд-отворот.


Гостья в дом вошла вторая за долгие годы, до того порог только мать мёртвой княгини пускал.

Вошла в дом, словно воздух внесла, словно ветер прошёл по горнице. Альга замерла в тенях, смотрит, как князь её на девицу глядит. Стоит в червонном зареве, в солнечном костре, позади сосны гнутся и ветер горит листьями, жар-птицы кричат в кронах, и всё серебро времён рябит за его спиной, путаное, витражное, что тропа, грозное, что полночь.

А в глазах всё золото сказок, что за отцовой спиной вставало, плещется. И глядит на свою суженую витражными черешневыми глазами, а в них сказ, и быль, и дорога, и тишина, тишина, какой душа её годы и годы, земли и земли, имена и имена не видывала…

После оладий с гречишным мёдом, после чая с мятой да чабрецом, после взглядов да разговоров, наскоро на прощание матери улыбнувшись, ушёл князь, о своём назначении не ведающий, провожать девушку полюбившуюся.

Альга до его возвращения с места не сдвинулась ни жива ни мертва. Сегодня решиться судьбе второй раз, сегодня либо тропой торной дорогу продолжить, либо в глухой лес свернуть.

Хлопнула дверь, хлынул сок черничный ночной в горницу, а вместе с ним поползла по стенам изморозь, потолок обвила ледяной лозой виноградной.

Встал против неё князь.

Два десятка зим не смыкала глаз, два десятка вёсен охраняла твой сон спокойный, князь мой, страж мой, сон мой, сын мой. А сегодня час пришёл, час очнуться.

Час осерчать.

Встал против неё князь, глядит с грустью, с печалью, какая за двадцать зим к витязям из крови и плоти не пристаёт.

Глядит на неё, а поверх сказок да дорог в глазах обман недавний.

– Я знаю, что мёд с отворотом был. Знаю, мама, зачем травы тебе, знаю, как сушишь их, как пчёл заговариваешь, как зиму от избы отгоняешь, как вышивку злую красную прячешь, нить боишься замкнуть, узел поставить. Знаю о тебе, и ты обо мне знай: давно я мёд подменил, и травы твои по-иному собрал и высушил. А любимую свою не оставлю и буду с нею. Прошу тебя, позволь уйти добром. А хочешь – с нами иди.

– Куда же уйдёте? – спросила шёпотом, и упало наконец с неё оцепенение. Ослабев, словно все зимы прошедшие разом накинулись, опустилась на лавку у стола.

Князь не дрогнул.

– Среди Семи земель есть где выбирать. А сперва на юг. Говорят, большой город там просыпается после долгого сна.

Покачала головой. Впившись взглядом в лицо князя, промолвила:

– Когда уходите?

– Сию минуту, мама. Алия ждёт у опушки, пойдём через лес, чтобы ни глаз, ни слов лишних не было.

Хотела было сказать – знаешь ли ты, что по рождению князь здешний? – да смолчала. Не удержит его это.

Можно солгать, можно травы достать, можно иглу наточить, шитьё распороть и по-новому узор вывести, да сколько клубку ни виться, конец всё равно грянет.