Последний круг над аэродромом. Над Киевским шоссе с крошечными автомобилями и автобусами, с невидимыми людьми, едущими в них, чтобы через пятнадцать минут оказаться в городе. А вот и он – город: белые кубики новостроек, блестящий купол Исаакия. И сразу – плоская, неживая равнина Финского залива, а дальше – ворсистая и белесая облачность. Все.
Дамы и господа в салоне молчали. Сидели, послушно пристегнув ремни, и испуганно привыкали к надписи на табло «Nо smoking». «Не курить» – это уже не для них было написано.
Хотелось курить.
Стюардесса, сияя, сообщила, что самолет набрал высоту восемь тысяч метров.
Стекло иллюминатора покрылось инеем – белыми блестящими звездами (идеальная кристаллическая структура). Потом звезды исчезли, и среди ослепительной жесткой синевы Максим увидел гору. Он впервые видел ее вблизи, огромную, угрюмую, комковатую, всей своей глухой, темной массой придавившую землю.
Толстый ворон, сидя на самой вершине, лениво ковырял клювом перья. Заметив самолет, нехотя взмахнул крыльями, поднялся и вяло полетел. Он летел совсем рядом, так что Максим мог разглядеть грозный клюв и блестящее, точно стальное, оперение. Приблизившись к иллюминатору вплотную, ворон скосил глаз, скверно ухмыльнулся, подмигнул, начал отставать. И вскоре вовсе исчез из вида.
А поверхность горы стала вдруг как будто истончаться. Контуры земного ландшафта под ней, сперва слабо наметившись, с каждой секундой проступали все уверенней и четче.
Максим видел теперь лес, знакомый, простодушный лес, тот, что в Смердовицах за рекой, – воробей вспорхнул с ольхи и улетел, а ветка все качается, на матовой изнанке одного из листьев отчетливо видна круглая дырка – гусеница проела. Песчаный пригорок, поросший вереском. Дятел в красных подштанниках сосредоточенно долбит сосновый ствол…
– Ladies and gentlemen! Our plane…
…Босая девочка в синих тренировочных штанах, торчащих из-под короткого ситцевого платья, склонив к плечу белобрысую голову, доплетает косичку. Она стоит у калитки в конце пустой деревенской улицы. Улица упирается в волжский обрыв, под которым медленно плывет вдоль берега береза с бессильно раскинутыми, еще зелеными ветками и перепутанными, вывороченными корнями. Высокий был в этом году паводок, держался до середины лета, многим деревьям подмыло корни. Девочка не смотрит на березу – громкая музыка доносится с середины реки, с нарядного трехпалубного белого парохода. Девочка доплела косу и завязала на конце розовый бант.
…Возле здания аэропорта Ирина Трофимовна Гольдина никак не может найти в сумочке валидол, роняет на асфальт ключи, мелочь и плоскую синюю пудреницу. Рядом беспомощно суетится Григорий Маркович, наклоняется поднять ключи и с хрустом наступает на пудреницу.
…Профессор Кашуба, сидя за столом в своем рабочем кабинете, поминутно вытирает с башенной лысины пот. В руке его пляшет телефонная трубка.
– В местных командировках… Да, – уговаривает он трубку. – Именно. Именно, все… Да, с моего ведома… И Гаврилов тоже, и он… А в чем, собственно, дело, Василий Петрович? Кажется, трудовая дисциплина в моей лаборатории пока еще вне вашей компетенции, и прошу иметь в виду, что в условиях развитой научно-технической революции, когда принципы единоначалия и демократического централизма поставлены во главу угла, все мы, как никогда, в неоплатном долгу…
…Молча, не чокаясь, пьют находящиеся в «местных командировках» и неоплатном долгу сотрудники лаборатории. Все они сидят в аэропортовском буфете, и Лыков, вынув из вишневого сверхэлегантного портфеля бутылку, разливает водку («Русскую» – 4 руб. 42 коп.). Буфетчица за стойкой делает вид, будто никакого безобразия не происходит.
…В воде медленной речки, такой медленной, будто она и вовсе не движется, двое мальчишек в по пояс мокрых, кое-как закатанных штанах застыли с удочками, уставясь на неподвижные поплавки. На лоб одного из мальчишек села синяя стрекоза…
Молодая женщина в нарядном городском платье идет босиком по проселочной дороге. Маленькие, почти детские следы глубоко впечатываются в горячую, мягкую пыль. В одной руке женщины – туфли, в другой – сумочка. По обе стороны дороги – пшеничное поле.
Дорога не спеша взбирается на небольшой пригорок, где в темно-зеленой тени старых кладбищенских деревьев среди разросшихся кустов сирени и шиповника застенчиво белеет деревенская церковь.
Пусто на кладбище. Искусственные венки выгорают на солнце. Женщина входит в ворота. Отряхнув ступни от пыли, она надевает туфли. Потом достает из сумки ситцевый платок и повязывает на голову, туго затянув узел под подбородком.
Внимательно посмотрев по сторонам, женщина приближается ко входу в церковь. Здесь она останавливается, оглядывается еще раз, потом решительно, хотя и неумело, крестится.
И, склонив голову, скрывается внутри…
…Гора рассеялась полностью. Ветер относит вправо последние клочья, похожие на паровозный дым. И совсем ясно и отчетливо видит Максим худого человека в старомодных очках на загорелом, очень усталом лице. Человек сидит на диване в почему-то знакомой темноватой комнате. Что он делает? Смотрите, пожалуйста: изучает семейный альбом. У него, у счастливца… да! счастливца! – мать. Конечно, больная, но – живая, ее наверняка можно вылечить… У счастливца все как положено: прабабушка, прадедушка. Дедушка в докторском халате со стетоскопом на груди. Шестнадцатилетняя бабушка в пелерине институтки. Еще какой-то родственник – с усиками, не иначе – белый офицер. Уж не погромщик ли?.. Человек нетерпеливо листает альбом, усатый погромщик ему, похоже, до фени. Нашел. Вынул какой-то снимок, поднес к глазам. Черт близорукий, мало ему очков, все загородил, не поймешь, кто у него там, на карточке! Зато видно, как со страницы открытого альбома изумленно таращит темные глаза кругломордый младенец в капоре.
…Павел Иванович рассматривает фотографию отца, последнюю его фотографию, – уже после войны переслали однополчане. Отец в белом полушубке стоит возле пушки. На обороте – рукой матери: «Январь 1942 г». Вчерашний парень, в самом деле, поразительно похож: тот же разрез глаз и губы. И прямой нос с едва заметной горбинкой.
Павел Иванович встает и подходит к отцовской фотокарточке, висящей на стене. Пожалуй, и тут что-то есть… Выражение, овал лица. Но особенно – выражение. Прямо неправдоподобное сходство, как это он сразу не заметил? Вот бы показать ему. Он же тут работает, рядом. Непременно надо показать…
Младенец в капоре с грустным удивлением смотрит из альбома на старшего брата.
Младенца звали Геннадием. Генкой. Он очень громко кричал по ночам, а днем спал. Он погиб в восьмимесячном возрасте под бомбежкой, в самом начале войны, в Минске, откуда Павел с матерью так и не успели эвакуироваться, вернулись к деду, в село.
Павел Иванович плохо помнит тот день, помнит только, как они выскочили на улицу, мать тащила его за руку, а баба Лиза, соседка, несла орущего брата. Помнит, что они потеряли друг друга в толпе, был грохот, пыль, воронка, мать упала… Бабу Лизу так потом и не нашли. И Генку не нашли.
Ночью, как раз накануне, Павлику приснился страшный сон: огромная, белая и плоская змея заползла в комнату. Он пытался закричать, но не мог, и проснулся от взрыва. Кругом грохотало, в окно виднелось зарево. Вопил Генка, а мать укачивала его, взяв на руки.
Брата, конечно, искали. И тогда, когда мать пришла в себя после бомбежки, и потом, уже после войны. Искали через милицию, по радио. «Смирнов Геннадий Иванович, год рождения 1940, уроженец Ленинграда. Русский».
Павел Иванович осторожно кладет отцовскую карточку на место и закрывает альбом…
А Максим видит парк и в глубине его – серое здание. Окна в этом здании забраны густыми металлическими сетками, а на первом этаже еще замазаны до половины белой краской. И все же, если вглядеться как следует, можно рассмотреть старуху, неподвижно сидящую на краю узкой железной койки. Старуха о чем-то усердно думает, покачивая седой нечесаной головой.
– Ваня? – негромко спрашивает она. – Ты, значит, жив? Жив, Иван Николаевич?
Самолет летит на высоте девять тысяч пятьсот метров…
…Душно. Наверняка опять будет гроза. Павел Иванович расстегивает воротник рубашки, вытирает лоб. И вдруг на полу рядом с диваном видит выпавшую из альбома фотографию. Видит и наклоняется поднять.
На старой этой потемневшей фотографии – солдатский обелиск со звездой, а вокруг – поле.
…Самолет на мгновение сверкнул над полем и исчез. Ветра нет. Неподвижна трава, поднявшаяся чуть ли не до половины обелиска. Неподвижны серые метелки, и клевер, и лиловая путаница «мышиного горошка».
А земля здесь мягкая, сухая и теплая. Соленые песчинки липнут к губам Максима, скрипят на зубах, забиваются под ногти. И никак не оторвать лица, груди, ладоней, не выпрямить скрюченных пальцев, вцепившихся в гибкие прочные стебли.
– Ladies and gentlemen, our plane has just on the border of the Soviet Union.
…Двое санитаров с трудом удерживают худую высокую старуху. Голова ее запрокинута, седые волосы рассыпались по спине. С нечеловеческой силой старуха рвется к дверям и, не замолкая ни на секунду, пронзительно кричит. Она кричит так громко, что слышно во всех этажах серого кирпичного здания с густыми сетками на окнах:
– Павел! Гена! – кричит старуха. – Павел! Гена! Дети мои!..
Костылев
Глава первая
Чепуха, ерунда и чушь снились Алексею Петровичу Костылеву в ночь на второе января восемьдесят второго года{117}: будто он в бане проводит инвентаризацию. Ходит в выходном костюме среди голых и считает тазы.
От жары Костылев проснулся. За окном – сухая плотная тишина. В соседней комнате, где спят жена и сын, тоже тихо. Никакой бани.
Бани-то нет, но почему так жарко? Батареи что ли раскочегарили? А может, заболел? Ну конечно – вчера простудился, и вот теперь температура… Костылев дотронулся до лба.