Земля безводная — страница 12 из 50

Я еще никогда не был так поздно в центре Москвы. Большая часть фонарей уже не работала, было темно, освещенные окна — редки; бульвар за чугунной оградой по правую от меня руку казался черным, деревья стояли сплошной темной стеной, глухо шумели, одинаково сгибая по временам верхушки, и тогда шум усиливался; становилось прохладнее, — я забыл в ресторане свитер, повесив его на спинку кресла. Летом в Москве в это время обычно уже начинает светать, но сегодня небо было пасмурно, наглухо затянуто тяжелыми тучами; если бы не редкие фонари, было бы черно, как в подвале, в котором выключили свет.

Я скоро начал уставать; кроме всего прочего, произошедшего в эти два дня, меня окончательно утомило волнение во время разговора с Лизой (или Светланой, или черт знает, как ее зовут по-настоящему); выйдя на Тверской бульвар, я внезапно устал до такой степени, что каждый шаг давался мне с огромным трудом, от слабости кружилась голова, — ноги едва держали меня, я всерьез боялся упасть. Скоро я просто не смог идти. До гостиницы оставалось с полчаса, если не меньше, но у меня было ощущение, что мне не удастся пройти и пяти минут.

В нескольких шагах от меня чугунная решетка, отгораживающая бульвар от проезжей части, прерывалась, образуя вход в аллею; я перешел через дорогу и вступил во внутреннюю, аллейную часть бульвара.

Здесь сразу стало гораздо темнее, чем было на тротуаре: кроны огромных тополей смыкались над аллеей настолько плотно, что в дождь здесь можно было ходить без зонта; фонари на аллее не горели. Посыпанная светлым песком дорожка смутно белела передо мной, широким крестом расходясь в нескольких шагах от меня; чтобы срезать путь, я прошел к скамейке по траве.

Я рассчитывал только присесть, передохнуть на скамейке пару минут и сразу же двинуться дальше, но едва только опустился на скамейку, коснулся ее прохладной и влажной поверхности, как понял, что никаким усилием воли не смогу удержаться от того, чтобы лечь.

Я лег на спину, затем перевернулся на бок: ноги остро болели, спину ломило, — а глаза закрывались сами собой, как ни старался я держать их открытыми. Я не мог позволить себе уснуть: в моем номере, в моей постели спит ограбленная мною проститутка по имени Анна. В первую нашу встречу она поведала мне, что ей всего семнадцать лет. А в паспорте, обнаруженном мною в ее сумке, значилась совсем иная дата рождения, по которой выходило, что девушка Анна почти на два года старше. Ей на днях исполняется девятнадцать.

Почему она плакала прежде чем уснуть? Я вышел в ванную, постоял пару минут под душем, а когда дернулся, застал ее плачущей. Мы даже не успели с ней поговорить.

Кто тот ребенок, чью фотографию нашел я в ее сумке?

Ребенок сидел в золотом песке. Смеясь, набирал песок в ладони — песок просыпался сквозь пальцы; он взмахивал руками, звонко смеялся, заливался смехом, снова опускал пальцы в песок.

Глаза резало от нестерпимо яркого солнца.

За спиной была река.

Большая, иссиня-черная птица проскользила над самым песком, глядя на свою тень, неровно, волнообразно бегущую под ней по песку. Захлопав крыльями, упала, поймала тень, перед самым падением растопырив шоколадно-коричневые, когтистые лапки с сухой, морщинистой кожей, похожей на кору лесного дерева — ели или сосны. Сдвинула крылья, стала крепкой и узкой; повернулась, пошла ко мне, сопровождаемая тенью, — в тишине были слышны ее торопливые шажки по песку. У моего лица остановилась, склонила голову набок, стала засматривать в мои глаза своим фиолетовым, неподвижным глазом, в котором не было зрачка. Ветром слегка поднимало черные перья на ее голове. Длинный черный клюв сходился, заострялся и чуть загибался к самому концу. Казалось, она примеривается, чтобы клюнуть меня в глаз. Из кустов вышла кошка. Заметив ее, птица неловко вскинула крылья, словно собираясь взлететь, но передумала и лишь отодвинулась от меня на пару шажков.

Кошка приблизилась ко мне, каждым движением лапки взметая от земли легкое золотое облачко, и стала лизать мне щеку. Алый язык ее был сух и шершав. От каждого прикосновения языка к моей коже становилось приторно-больно в горле.

Я приподнял руку, чтобы отогнать кошку, — но та лишь привстала на лапки, подвинулась, снова присела и, щурясь, заводя уши за голову, продолжала касаться меня языков, подергивать кончиком хвоста.

Я сморгнул, в глазах моих стало черно, почувствовалась боль под рукой, я лежал на жестком, холодном; в темноте надо мной смутно, неясно и угрожающе угадывались фигуры людей.

Кошка исчезла, пропал и ребенок. Судорожно заводя крылья за спину, сильно переваливаясь с боку на бок, птица подбежала ко мне и клюнула в горло, быстро двинув головой. Горлу стало очень больно, и сразу сделалось нечем дышать. Я хотел закричать, но закричать не получалось. На горло улеглась кошка. Я рванулся, но кошки лежали и на руках, и на ногах. Одинаково подергивая пружинными кончиками хвостов, они жмурились, перебирали лапками, выпуская закрученные коготки, — и страшно прижимали меня своей тяжестью к угловатой, жесткой, неудобной поверхности, на которой я лежал.

Я рванулся еще: от недостатка воздуха и боли в глазах моих — сложным калейдоскопическим узором — вспыхнуло; у меня не было голоса; тело отказывалось повиноваться мне. Фигуры, увиденные мною в темноте, больше не стояли скученно; одну я различал у моих ног, другая стояла, склонившись надо мной, на уровне моей груди.

Я долго, слишком долго не мог прийти в себя после сна; несмотря на страшную боль и все более ясное ощущение опасности, я был не в состоянии понять, что из виденного мною является сном, а что — реальностью.

Наконец сознание мое окончательно прояснилось — мне удалось вовремя вынырнуть из сна.

Меня душили. Душивший стоял сзади, в головах скамейки, ему неудобно было давить на мое горло, поэтому кроме боли ему не удавалось нанести мне серьезного вреда: я все еще дышал; пускай и с трудом, плохо, но я все-таки мог забирать в легкие положенное для поддержания жизни количество воздуха.

Я пытался оттолкнуть руки, бегавшие по моему телу, по моим карманам, но мои руки после сна были еще слабы, непослушны. Я ловил чьи-то пальцы, оттягивал от карманов, но пальцы немедленно выкручивались, ускользали, чтобы снова шарить по мне, чтобы снова проникать в мои карманы.

От людей, возившихся надо мной, нестерпимо, отвратительно воняло; мне до сих пор кажется, что это было моим первым здравым ощущением: я нашел дорогу из сновидения в реальность по запаху.

Старуха — в безобразных лохмотьях, с черным лицом — стала хватать меня за руки. Поначалу ей удавалось держать меня, но вот она отпустила меня на мгновение — я рванулся, поймал ее за волосы и изо всех сил ударил лицом о спинку скамейки. Старуха завыла, запричитала, схватившись за лицо, отпрыгнула куда-то в темноту.

Я поймал и выкрутил руки, сзади сдавливавшие мне горло, — теперь я мог свободно дышать. Вырвавшись из рук третьего из нападавших, державшего меня за ноги, я готов был вскочить со скамейки, когда старуха упала на мою грудь, схватила меня за волосы и большими пальцами стала выдавливать мне глаза. От бешеного, смертельного ужаса — не столько перед гибелью, сколько перед слепотой — и боли я закричал — и задергался, не давая ей давить в середину глаз; я почувствовал, как ее палец вошел глубоко между глазом и переносицей, — в первое мгновение мне показалось, что ей удалось прорвать оболочку глаза.

Я поднялся на ноги; визжащая, бешеная старуха повисла на мне, как кошка; обхватив меня ногами, вцепившись в волосы, она все пыталась выдавить мне глаза. Стоя, я скоро разжал ее скользкие, какие-то влажные пальцы, а потом — в последней, запредельной, головокружительной степени ужаса и ярости — ударил ее о скамейку. Старуха взмахнула в воздухе ногами. Раздался глухой удар, старуха взвизгнула, — я снова поднял ее и снова ударил о скамейку. После третьего удара она замолчала и больше не сопротивлялась мне. Бросив ее на землю, я оглянулся, думая преследовать двух других из напавших на меня, и обомлел: передо мной стояли люди, много людей; в глазах у меня горело, я мало что видел, только темные, черные, неподвижные силуэты, мужчин, стариков, женщин — их было человек десять — пятнадцать, и они могли бы разорвать меня в одну минуту, если бы им этого хотелось, никто бы не пришел мне на помощь. Все они стояли с одной стороны — у дорожки, закрывая ее от меня. Один двинулся ко мне, но, неуверенно пройдя два-три шага, остановился, оглядываясь на других.

Я обогнул скамейку, стоявшую на пути к выходу из бульварной аллеи, споткнулся о тело старухи, неподвижно лежавшей на земле. Я отступал вначале спиной, пятясь, боясь на секунду выпустить из поля зрения людей, оставшихся у скамейки. Потом повернулся, чтобы не налететь на что-нибудь в темноте и не упасть: мне показалось, что — упади я, они тут же набросятся на меня. С колотящимся сердцем я перешел через дорогу, сдерживая шаг.

К гостинице нужно было идти вдоль бульвара, но оставаться у них на виду, идя по более светлому, нежели сам бульвар, тротуару, не зная, следят ли эти люди за мной из-за чугунной ограды, идут ли за мной, скрытые тьмой, — я был не в силах.

Я свернул за первый же угол, прошагал вдоль стены, завернул, обогнул дом с черными прямоугольниками окон, оглянулся, прислушиваясь, задерживая дыхание, — и побежал.

Страх прошел быстро, как только я убедился, что опасности больше нет и меня наверняка не преследуют. Несмотря на то что глаза мои страшно саднило, я вдруг ощутил себя настолько счастливым, что мне захотелось смеяться: если приходится испытывать длительный приступ особенно сильной, мучительной боли, чувство, наступающее после такого приступа, всегда больше чем просто облегчение — в нем есть что-то наркотическое, оно близко к блаженству, это чувство.

Единственное — я не мог дотронуться до своих глаз. Мне было больно даже моргать.

18

Поднялся по ступеням, ведущим в мою гостиницу, вошел в залитый светом вестибюль, — человек, поменявший мне деньги, кивнул из-за стойки как старому знакомому; когда я приблизился к стойке, посмотрел на меня с удивлением; подавая ключи от номера, хотел что-то сказать, но промолчал.