Земля безводная — страница 16 из 50

К концу полета я уснул, но ненадолго, проснулся сам как раз в тот момент, когда самолет коснулся своими шасси посадочного бетона. Остатки тепла, легкости и счастья еще жили во мне, но с каждой минутой, секундой их становилось все меньше и меньше: по бесконечному коридору брюссельского аэропорта шел уже грустный, грустный человек. Грустному человеку пришлось долго ожидать в пустом багажном зале, когда наконец закрутится черная резиновая лента, когда начнут выезжать на ней сумки и чемоданы. Вот раздался звуковой сигнал, лента поехала, народ вздохнул, все задвигались…

У меня снова начиналось похмелье, уже второй раз за этот день, разболелась голова, я как-то сразу устал, и полупустой чемодан казался мне чуть ли не вдвое тяжелее, чем был он этим утром в Москве. Взвалив его на красивую, сверкающую никелем багажную тачку, я двинулся в зал ожидания; как я и предполагал, меня не встречали.

Такси — одинаковых черных «мерседесов» — у выхода было море. Опустившись на кожаное сиденье, я вздохнул, назвал свой адрес, и мы поехали. Мне было грустно. Как часто мне приходилось кататься в такси за последние дни! И как быстро, всего за несколько часов, осталось все позади, покинул я тот мир, перелетел совсем в другую жизнь… Как всегда после полета на самолете, нет-нет да и появлялось странное чувство нереальности совершенного всего за несколько часов, почти мгновенного перемещения через треть континента, на многие сотни — тысячи — километров.

23

После моего поступления на службу мы смогли исполнить давнишнюю женину мечту: купили дом — не большой, но и не совсем маленький, с белыми стенами и ярко-коричневой, почти оранжевой, черепичной крышей, окруженный газоном, с палисадником.

С увлечением девочки, украшающей кукольный дом, жена принялась наводить порядок в нашем доме; были приобретены симпатичные вазочки и модные сухие ароматические букеты, настольные и напольные лампы, дающие особо уютный свет, распределены по стенам некоторые из моих картин, особенно ценимые ею, — но, к удивлению моему, порыв этот достаточно быстро закончился, продлившись всего несколько дней. Я терялся в догадках: он сменился чем-то совсем необъяснимым, какой-то тоской, отстраненностью, отчуждением — и от дома, и от меня, — она как-то вдруг ушла в себя, закрылась… После длительных прогулок и посещения подруг она возвращалась как будто посвежевшая, как будто с новыми силами, но и свежесть, и новые силы быстро проходили, снова сменялись оцепенением, пустотой в глазах, тоской.

Все стало на место после ночного случайного звонка — из Москвы, из гостиницы, — после подслушанного мною плача, слов, произнесенных ею не мне, когда она ошиблась и приняла меня за кого-то другого.

Машина остановилась у тротуара, как останавливаются у тротуара все машины. Протрезвевший, с чемоданом в руке, я пошел к дому.

Все время после того звонка я старался не думать о своем нечаянном открытии, и мне это чудесно удавалось: я не думал о нем, но оно тем не менее определяло и мое настроение, и мысли, и поступки. Из всех необъяснимых, ужасных событий, которые мне пришлось пережить за последние дни, оно было едва ли не самым страшным — может быть, потому, что удар исходил в этом случае от человека близкого, от которого всегда ожидаешь только поддержки и помощи.

Окна первого этажа были закрыты ставнями, — она опускала ставни лишь в двух случаях: на ночь или перед длительным отъездом. На часах моих было без четверти семь московского далекого времени; чтобы получить время местное, центральноевропейское, следовало перевести стрелки на два часовых деления назад. В неполные пять часов опускать ставни рано. Оставался вариант номер два: длительный отъезд.

Вариант этот не удивил бы меня.

В доме было темно, слабый свет шел со второго этажа, где окна были закрыты только занавесками.

Оставив чемодан в коридоре, я прошел в гостиную, поднял ставни и раздвинул занавески; поднялся на второй этаж, где располагались спальные комнаты, ее «рабочий кабинет» и моя мастерская, наполненная знакомым, терпким запахом красок.

Дом был необитаем.

Поставив чай, достав из шкафа нелюбимое мною, но любимое женой шоколадное печенье, я заметил на столе в гостиной сложенный вчетверо лист бумаги. Машинально опустился в кресло и, забыв жевать, с набитым печеньем ртом, стал читать оставленное ею письмо.

24

«Дорогой Витя, — обращалась она ко мне, — мне нет нужды объясняться перед тобой, ты, я думаю, уже понял все сам».

Еще бы не понять!

«Мне очень жаль, правда, поверь мне, мне страшно, страшно жаль, что все так произошло. Но я все равно была тебе плохой женой. Ты ни в чем не виноват. Во всем виновата я сама. Наверное, мы не должны были с тобой жениться. Наверное, это было непродуманное решение, особенно с моей стороны. Я переоценила свои силы. И мы совсем плохо знали с тобой друг друга. К тому же…»

Дальше несколько слов были зачеркнуты — настолько основательно, что ничего разобрать мне не удалось.

Я дожевал печенье, с отвращением проглотил.

«В общем, я не могла позволить себе обманывать тебя. Мне хотелось решить все честно. Честно часто бывает больно, но от затянувшейся болезни не легче. У нас с тобой было много хороших моментов, и я тебя на самом деле любила, поэтому мне не хотелось бы оскорблять тебя обманом.

В общем, у меня есть другой человек. Для тебя это, наверное, не новость. Мы с ним любим друг друга.

Мне кажётся, что нам с тобой лучше будет какое-то время не видеться. Поэтому я не оставляю тебе ни своего адреса, ни телефона. Я сама свяжусь с тобой. Попозже.

Может быть, если бы ты не позвонил тогда, я бы и не решилась уйти. Но рано или поздно это бы все-таки произошло. Я хочу тебе сказать, что я…»

Снова что-то было зачеркнуто. Самое интересное шло дальше.

«…беременна, от другого человека, и через несколько недель, через пару месяцев это стало бы видно. Все так затянулось, так усложнилось…»

Вот как, врачи были правы, лечение помогло.

Я бросил читать, закурил сигарету, откинулся в кресле.

Положим, ни через несколько недель, ни через пару месяцев не стало бы видно, что беременна она «от другого человека», так что нечего было и волноваться — как забеременела, так и родила бы, произвела бы на свет анонимного ребенка, располагающего сразу двумя папами: официальным и неофициальным, легальным и нелегальным, законным и природным… Которого бы я, на правах законного, легального и официального отца, нежно любил, называл бы сыночком или доченькой, мордастиком, головастиком, собачкой или котиком.

Дальше она благородно обещала самолично подать на развод, взять на себя исполнение всех формальностей, не требовать с меня выплаты алиментов.

А вот за это — спасибо. Низкий поклон.

25

24.06

В первый же рабочий день после моего возвращения, а именно в понедельник, я — как мне и предсказывали еще в Москве — был уволен; вменялось мне в вину многое, но главным моим просчетом оказалась утрата ценнейших бумаг, из-за чего организация, в которой я имел счастье работать, теряла головокружительной выгоды контракт. Мой остроносый, хлыщеватый бывший коллега, которому было поручено сообщить о моем увольнении, сидел, развалясь, в кожаном кресле, блистал ухоженной, на совесть отполированной лысиной, гордо поглядывал на меня пустыми глазами сквозь стекла круглых очков, говорил небрежно, с оттяжкой, будто все время забывая, о чем идет речь. Вместо положенных при увольнении четырех месячных зарплат мне было по-королевски предложено жалованье до конца года — с условием не разглашать их собачьих тайн.

Весь день я прошатался по городу, ставшему мне за последние годы родным. Заходил в кафе, выбирая наиболее темные и самые старые, заказывал то пива, то кофе, то снова пива, есть не хотелось, я смотрел на людей, смотрел на песочные стены особого кирпича, секрет изготовления которого давно утерян, наслаждался холодным, влажным ветром, шедшим со стороны прохладного Северного моря, в котором полно всякой рыбы, — чувствуя, что равновесие понемногу возвращается ко мне.

Семь лет назад я приехал в этот город совершенно больной, в черной тоске, называемой в медицине иностранным словом депрессия, не мог оставаться один ни на минуту — потому что тогда начинались приступы дикого, запредельного страха, — не мог выходить на улицу, пил горы особых таблеток, целебное действие которых состояло в том, что у меня отключалась голова, исчезали силы и постоянно, тягуче, непреодолимо хотелось спать, — и город вылечил меня своим покойным, неторопливым ритмом жизни, холодным ветром, идущим с далекого моря, пастельными красками стен своих соборов, выстроенных согласно требованиям особой разновидности готического стиля, некогда здесь процветавшей, мостовыми узких средневековых улиц, запахом реки и вообще всем тем неуловимым и потому неопределимым, что присуще этому северному городу.

Сидя в полном одиночестве на террасе кафе с удивительным видом на реку, покрытую мелкой черной волной, попивая из невысокой кружки горячий кофе, поглядывая на буксир, шатко идущий на середине реки, с трогательным упрямством борющийся с течением, волной и ветром, я думал, вспоминал, недоумевал, удивлялся, грустил. Как перевернуло мою жизнь, как основательно и как быстро, всего за несколько дней! Еще неделю назад, подумать только, я был уверен, что жизнь моя устоялась и определилась, мне казалось, что я в состоянии — с большей или меньшей точностью — угадать контуры своего будущего — жизни, которая последует в дальнейшем из настоящего, как следствие — из причины. Мыльный, торжественно плывший по воздуху пузырь лопнул, оставив после себя лишь мутные мыльные брызги.

Странно было вспоминать, как — возвращаясь той предпоследней в Москве ночью в гостиницу из ресторана — я думал об оставшейся в моем номере девочке Анне, как мучили меня какие-то неясные планы относительно «помощи», «спасения», — какой помощи, какого спасения?