Земля безводная — страница 20 из 50

остью, то уж, во всяком случае, скудостью средств. Здесь она работала, здесь же, скорее всего, и жила (из кабинета была видна приоткрытая дверь в спальню). Дело Виктора было ее первым, назначена она была pro Deo («ради Бога»; подумать только, каким романтичным термином обозначило государство взаимоотношения адвоката и нищего убийцы), денег от своего подзащитного не получала и, как я понимал, никакой особенной поддержки предоставить ему была не в состоянии.

Нежелание Виктора, как она говорила, «сотрудничать» обижало ее: она делала все что могла, не получая от него никакой помощи. Когда она рассказывала мне об этом, у нее вдруг вполне по-детски задрожал подбородок, выдавая неподдельную обиду, и, как мне показалось, увлажнились глаза, ясные и яркие на темной, как от сильного загара, коже. Я не мог понять, что смущает меня в ней, а потом понял: ее молодость, красота ее выразительного лица, ее чрезвычайная привлекательность — все это не вязалось в моем представлении с тяжелой бухгалтерской скукой и тошнотворной серостью ее профессии. Она обещала получить для меня разрешение на посещение Виктора; от меня требовалось свидетельство не то о добропорядочности, не то о благонадежности, выдаваемое, оказывается, желающим в мэрии по месту жительства.

— Скажите, — спросил я девушку-адвоката, — вас не смущает необходимость защищать человека, чья вина не вызывает у вас сомнений?

— Он и сам не скрывает своей вины, — ответила она.

— Тогда в чем же заключается ваша помощь?

— Вы шутите.

— Чем же вы можете ему помочь, если сами считаете, что он — убийца?

— Вы думаете, роль адвоката состоит в том, чтобы во что бы то ни стало выгородить подзащитного? Во что бы то ни стало доказать, что он ни в чем не виноват? И для этого адвокат должен быть убежден в невиновности своего клиента?

— Ну а что же вы можете сделать для Виктора?

— Я обязана следить за соблюдением всех прав, положенных подзащитному по закону. Кто бы он ни был и в каких бы преступлениях ни обвинялся.

— Какие же права могут быть у убийцы?

— Справедливый процесс, справедливое наказание, достойное содержание в заключении… Всего не перечислить.

— А вдруг ваш подзащитный обвиняется в преступлениях, которых он никогда не совершал, а вы — из-за своей уверенности в обратном — окажетесь не в состоянии доказать его невиновность?

— Теоретически может быть и такое. Но в данном случае сомнений в его вине нет, — сказала девушка-адвокат. — К огромному моему сожалению. Следствие опирается не только на его показания, но и на целый ряд фактов. Да, в этом деле пока много неясного, но главное, существо дела — известно.

Не могу сказать, что мне очень понравился девушкин кофе. Вообще, не любитель я этого отвратительного напитка. Пили мы его из невысоких, простых кофейных чашечек. Она забыла предложить сахар, я попросил сам, она сходила в кухню, принесла сахарницу, ложки.

Договорившись о визите в тюрьму, я готов был распрощаться, поблагодарить за беседу, встать и уйти, — когда она заговорила о дневнике, тайно переданном ей на хранение Виктором.

— Я не представляю, о чем там идет речь. Он просил дневник никому не показывать, — говорила она смущенно, нарушая данное своему подзащитному слово. Вот тебе и священно-доверительные отношения подзащитного и адвоката, вот тебе надежда и опора, вот тебе и сердце красавицы, которое склонно известно к чему, вот тебе и предательство, которому стал я невольным свидетелем, пусть и небольшое, хотя какое мне, спрашивается, дело. — Я заказала бы перевод, но… Я обещала.

Да и дорого все эти многочисленные бумажки переводить, о чем говорить, все понятно. Одним словом, если я — в свою очередь! — обещаю держать язык за зубами, а дело — в тайне, она может дать мне дневник, с тем чтобы позднее побеседовать со мною о его содержании: вдруг все-таки обнаружатся в нем немаловажные подробности, могущие в положительном плане повлиять на судьбу ее подзащитного, развитие следственных действий и т. п. Я обещал. Ах, какие же мы все… честные, справедливые, неподкупные, обязательные, добротолюбивые, склонные к непроизвольному предательству ближнего.

Помнится, вернувшись домой, я не раздеваясь пошел в гостиную, остановился у стола, открыл конверт и стал читать первую страницу; я не садился, потому что не был намерен читать дневник полностью — собирался куда-то уходить. Дневник был написан от руки, где шариковой ручкой, где карандашом — и в таких местах читался особенно сложно. Мне кажется, Виктор боялся, что ему не хватит бумаги, — так убористо он писал, так жались строки одна к другой, так мелок был его почерк, особенно на первых страницах. О том, что мне нужно идти, я вспомнил только на середине; стоило зажечь свет, чтобы легче было читать куски, написанные карандашом. Я сел на стул у стола, так и не включив лампу.

Чтение продвигалось медленно, почерк у Виктора был неразборчивый, в комнате все больше темнело, отчасти от дождя, отчасти оттого, что дело близилось к вечеру. Я часто не понимал написанного, приходилось подносить страницы к самому лицу и перечитывать по нескольку раз. Почти дочитав рукопись, дойдя до пространных рассуждений об «игре», о таинственном, всемирно-мистическом заговоре против него и желании предпринять ответный ход, я бросил рукопись на стол, пошел искать сигареты, оказавшиеся в конце концов в кармане пальто, в котором, злясь и недоумевая, я и ходил по дому. Он либо сошел с ума, либо лгал.

Несколько листов упало на пол, другие разлетелись по столу. Вернувшись к столу, я собрал бумаги, стал читать дальше.

Включил свет я только после того как дочитал дневник до конца, — посидел на стуле, перебирая бумаги, складывая их по порядку, прошел в кухню, поставил чай, подождал, пока не закипела вода, заварил в чашке; входя в гостиную с чаем, включил свет.

Мало сказать, что ход событий не радовал меня. Если в первые дни после ареста судьба Виктора волновала меня достаточно отвлеченно, как может волновать судьба всякого постороннего человека, перед которым никаких обязательств не имеешь, теперь все изменилось, вдруг появились и обязательства, и нежелание им следовать, и сомнения — одним словом, все то, без чего жизнь моя была бы и проще, и спокойнее, и значительно приятнее.

И уж совсем нехорошо было думать вот о чем. Уже в тот самый первый вечер, в том самом первом экстренном выпуске новостей шла речь о преступной группе, в которую входил (потому что не мог не входить, как не может лягушка не квакать) мой приятель; с тех пор и по телевизору, и по радио, и в самых разнообразных газетах и журналах вновь и вновь выступали эксперты, великолепно разбирающиеся в подобного рода проблемах. Упоминалась торговля «живым товаром» — поставка в Европу русских проституток — и товаром не то чтобы живым, но и не совсем мертвым — органами; и наркобизнес, и порнобизнес, и все что хочешь, и щупальца русской мафии, протянувшееся по всему миру… Один глистообразный журналист, особенно полно осведомленный в ходе российских дел, говорил о несомненной причастности Виктора к грозному мафиозному клану, именуемому длинным и сложным, страшным русским словом Organizatsyia. Вероятность того, что в члены преступной группировки, раскинувшей щупальца по всему миру, теперь могут записать и меня, казалась мне вполне высокой.

Захотелось пройтись, и я вышел на улицу. Становилось по-настоящему прохладно, временами задувал ветер, было сыро, дождь то прекращался, то заряжал снова, мелкий, туманообразный, сероватый, скучный, как может быть скучен только вот такой вечерний, осенний фламандский дождь. Зашел в магазин, купил газету. На площади перед магазином на моих глазах вдруг столкнулись две машины; девушка, сидевшая за рулем одной из них, так и осталась на своем сиденье, плакала, закрывая лицо руками, в то время как водитель другой машины, лысоватый молодой мужчина, звонил по мобильному телефону, вызывал полицию, кричал, обращаясь к сидевшей в машине девушке.

Авария была небольшая, никто не пострадал, смотреть было решительно не на что, несколько прохожих, задержавшихся было на тротуарах, разошлись.

Шел домой и я, сунув замерзшие руки в карманы, зажав газету под мышкой. Думал я о том, что положение на самом деле довольно простое; возможностей насчитывается всего-навсего две: либо он — убийца, либо нет. Если он убийца, то вполне заслуживает того, что с ним происходит. Если нет — он больной, бессмысленно страдающий человек.

Я остановился, пропуская машину, въезжавшую с проезжей части на тротуар, а с него по крутому каменному спуску — в подземный гараж кирпичной виллы, огороженной каменной кладки невысоким заборчиком, а за ним — живой изгородью, состоящей из тугого переплетения черных стволов и ветвей кустарника, стоявшего без единого листика.

Машина в гараж не въехала, остановилась на спуске, хлопнула одна дверца, за ней — другая, послышались детские голоса, частый и гулкий в вечерней тишине топот детских ног; ребенок, девочка, выбежала на тротуар, за ней последовал ребенок помладше, они сделали по тротуару кружок, крича, смеясь, прыгая, размахивая руками, вбежали в ворота, снова показались на тротуаре, держась за руки и хохоча, послышался недовольный женский голос: «Дети, домой, я жду, Анна, сейчас закрою дверь, бегом!» — «Сейчас, сейчас!» — кричала в ответ старшая девочка, по-прежнему прыгая по тротуару не то с братиком, не то с сестричкой.

Я прошел мимо их машины, мимо ворот, в которые она въехала и из которых выбежали на тротуар дети, мимо каменного забора вокруг виллы, поравнялся с соседним домом, миновал и его — детские голоса стихли за моей спиной, — ступил с узкого тротуара на вечнозеленую траву размокшего газона, пропуская двух пожилых велосипедистов, освещавших дорогу тусклыми велосипедными фарами, снова вернулся на тротуар.

3

Не могу сказать, на кого я больше злился, подходя к зданию суда — без преувеличения одному из самых тяжелых, мрачных зданий этого города: на Виктора или на самого себя. В конце концов, он меня ни о чем не просил, так что поступок мой был вполне доброволен, по крайней мере внешне…