Земля безводная — страница 32 из 50

тебя не было моего телефона?

Я покачал головой.

— Не было? — переспросила она. — А мое письмо получил?

Господи, что было мне ей сказать?

— Да, — ответил я.

— Получил? — она снова смотрела на меня с испугом.

— Да, — повторил я.

Мы постояли друг напротив друга, молча; насколько разнились чувства, испытываемые в этот момент каждым из нас!

— Ты пройдешь? — спросила она.

Я кивнул.

Кивнул — и шагнул в открытую для меня дверь.

Закрыв за нами дверь, она обняла меня, прижалась ко мне, не замечая, что я не отвечаю ей.

— У тебя мокрое пальто, — сказала она. — Снег тает.

Я видел нас в зеркале, занимавшем половину стены напротив; видел себя и ее, обнимающую меня, думая, что обнимает другого.

Меня не раз путали с ним, но всякий раз — чужие, посторонние люди, случайные знакомые; любому видевшему нас вместе была очевидна разница между нами. Как же могла она ошибиться, принять меня за него? Они давно не виделись, это объясняет многое. В коридоре темно; она вышла из светлой комнаты…

От ее волос вдруг пахнуло тонким, едва различимым, но таким знакомым мне запахом. У меня потемнело в глазах. Я обнял ее, не сразу отдав себе отчет в том, что в точности повторил ее печальное, жалкое заблуждение… Ее отражение в зеркале склоняло голову, приближая лицо к моему. Она привставала на носки, становясь вровень со мной. Я видел, как раскрываются ее губы навстречу моим. Я коснулся ее губ, думая о других, прикосновения которых так и не узнал. Опьяневший, сведенный с ума запахом ее волос, вкусом ее губ, в которых чудились мне другие, ее жаром, предназначавшимся совсем не мне, — я больше не знал, что делаю; на какое-то время я потерял всякое представление о том, что происходит на самом деле.

Пальто мое лежало на полу, я снимал через голову ее свитер, из глаз ее катились слезы, под свитером была только майка, ее тело вздрогнуло, когда коснулась моя рука ее живота, я не мог оторваться от ее губ, от ее кожи, от ее тонких плеч, тонкой, раскинутой в стороны груди, поразившей и ослепившей меня своей наготой и белизной, мы упали на диван, мне пришлось помогать ей расстегивать джинсы, она бледнела, закрыла глаза, подняла руки, отдавая все мне — и губы, и волосы, и глаза, и слабые руки, и шею с исчезающими следами моих поцелуев, и влажные подмышки, и высокую грудь, и розовые, нежные, а потом все тверже и больше, соски, и долгий живот с провалом посередине, и островок волос у его окончания, и ноги, и колени, и пальцы ног, — застонала, почувствовав меня, обняла, закрыв подмышки с влажными волосками, прижалась к моим губам, я целовал ее мокрые щеки, брови, волосы, глаза, я не любил ее так, как любил сейчас ту, о которой думал, и никто не называл меня так, как называла она, думая, что дарит себя другому. Рассудок уже вернулся ко мне, уже давно я очнулся от своей ошибки — только слишком поздно, чтобы остановить то, что было ее следствием.

21

Она не оделась, лежала передо мной на диване, как была, говорила, перескакивая с темы на тему, словно ей нужно было спешить, словно боялась не успеть рассказать всего передуманного, перечувствованного, пережитого за то время, пока не видела она меня… А не видела она меня никогда. Знай она, что ей нужно бы рассказать мне всю свою жизнь, как торопилась бы она в этом случае…

Бледность прошла, на ее щеках теперь снова можно было различить тонкий, нежный румянец; глаза блестели, но уже не от слез. Она смеялась, не замечая, что я не отвечаю ее смеху, часто целовала меня, закрывала лицо руками, рассказывая о чем-то горьком — наверное, о том, как по мне скучала, как вначале боялась, а потом уверилась, что я забыл ее.

Я слушал — и не слышал ее.

Что я знал о ней? Или, точнее, что я знал о девушке, названной Виктором в своих записках Aнной — и убитой на кровати гостиничного номера, в котором я остановился? Убитой, если верить его дневнику; если же верить моим глазам и всему остальному во мне, что способно слышать, осязать, обонять и испытывать иные ощущения, то она жива, так же жива, как я сам, как Виктор, так достоверно и убедительно описавший ее смерть…

Но может, это не Анна, описанная в дневнике, а совсем другая, судя по всему, недолговременная и, что называется, случайная знакомая Виктора, о существовании которой мне до сих пор не было известно? Но ведь спросила же она о письме: «Ты получил мое письмо?» Что именно она сказала, как сформулировала она свой вопрос? «Ты получил мое письмо?» Но о каком письме шла речь — о том, что передано мне женой Виктора, или о каком-то другом, мною не виданном и не читанном?

Так что же я знал о ней, о той девушке, лежавшей — если верить Виктору — с перерезанным горлом на кровати, в которой думал я провести эту ночь? Знал я немногое: ее имя, ее фамилию, ее профессию, настоящую или бывшую, приблизительно представлял ее возраст. Знал, что в сумочке своей она носит губную помаду, кошелек с деньгами, краску для лица и презервативы, что пишет детским почерком с ошибками… Что-то еще было в ее сумочке, что-то, особенно врезавшееся мне в память, а теперь почему-то забытое напрочь.

Признаться ей во всем? Это лучшее, что можно было сделать в моем положении, лучшее и уж точно наиболее честное по отношению к ее нежности, наготе, теплу, счастью, доверию, смеху, словам, предназначенным не мне.

Мне следовало признаться, рассказать, как развивались события на самом деле, но решиться на это я не мог. Мне пришлось бы не только сознаться в том, что я заурядный вор, постыдно воспользовавшийся тем, что, мне не принадлежит и не предназначается, но и причинить ей боль. А причинять ей боль я больше не мог — этой девочке, так доверчиво отдавшей мне все, чем владела.

Коснувшись моих губ своими губами, она встала с постели и вышла, выбежала из комнаты, сказав перед этим что-то о чае, о том, что я, наверное, голоден, что обо всем забыла от радости; она совсем не смущалась своей наготы.

Я закрыл глаза, опустил лицо в бархатную подушку, на которой только что лежали ее волосы, чей запах и стал виновником того, что я обманул ее, обманувшись сам.

22

Когда я открыл глаза, она стояла передо мной на коленках, положив голову рядом с моей, глядела в мои глаза. Я вспомнил, что лежало в ее сумочке, открытой не мною в гостиничном туалете: фотография ребенка, сидящего на песке, тянущегося к объективу пухлыми ручками.

Она гладила меня по лицу.

— Ты изменился, — сказала она.

Я усмехнулся.

— Я ведь даже не сразу узнала тебя. У меня было такое странное ощущение, что… — Она остановилась. — Нет, ерунда.

— Что ты хотела сказать?

Назвать ее Анной? Сказать, что забыл ее имя?

— Ничего. Такое ощущение, как будто ты…

Как будто ты — совсем не тот человек, о котором я думала.

— Как будто ты меня забыл.

В этом была доля истины: я не помнил ее совсем.

— Скажи, — произнес я, — как твой ребенок?

Я видел, как быстро, в одну секунду, изменился ее взгляд. Она смотрела на меня со страхом.

— Как твой ребенок? — повторил я вопрос.

Она поднялась с пола, села на диван спиной ко мне, долго молчала. Я глядел на ее узкую спину, на ее склоненную голову, руки, сложенные на коленях ладонями друг к дружке, плавную, женственно-округлую линию окончания талии, бессильно опущенные плечи. Бедная девочка, это была твоя тайна, о которой ты не хотела рассказывать мне. Ведь так?

— Откуда ты знаешь? — спросила она наконец, не поворачивая головы. — Кто тебе сказал?

— Я видел фотографию.

— Какую фотографию? Где?

— В твоей сумке.

— Когда?

Я не стал отвечать. Скоро она повернулась ко мне. Как жалко могут выглядеть груди испуганной, только плачущей женщины!

— Ты поэтому не звонил?

Я покачал головой: нет.

— Я так и думала! Я не нужна тебе с ребенком?! Сколько горя, сколько безнадежной тоски…

Привстав, я обнял ее, привлек к себе, заставил лечь рядом, прижал к себе. Как легко плачет эта девочка, подумалось мне. Плакала, горько и бесконечно, она после последней встречи с Виктором, плакала при встрече со мной, плакала теперь.

— Сын или дочь?

— Девочка.

— Где она сейчас?

— У родителей.

— Ты замужем?

Немаловажный вопрос. Возможно, ответ на него уже был известен тому человеку, на чьем месте я лежал.

— Нет.

— Была?

— Нет.

— Сколько ей?

Она до сих пор не подняла ко мне головы.

— Почти два.

Родила в семнадцать лет. По логике подобных разговоров, теперь я должен был спросить, как ее имя — имя чужой девочки, несчастной дочери несчастной матери. Но не спросил.

— Прости меня. Я ничего, ничего, ничего не жду от тебя. Ничего. Пожалуйста, поверь мне.

Она готова была разрыдаться снова.

Боже мой, сколько горя, какое море боли заливало душу этой девочки!

Ее губы были совсем мокрые — мокрые от слез. Мокрые и солоноватые. Мне было ее жаль, так жаль, что попроси она в эту минуту о чем угодно — я сделал бы это для нее не задумываясь. И еще: мне ведь тоже хотелось забыться. Целуя ее соленые губы, я забывал обо всем. Или почти обо всем: видел только ее, помнил только о ней, думал только о ней. Хотел только ее. Любил только ее, легшую на меня своей грудью.

23

Мы оба вздрогнули: зазвонил телефон. Я хотел было ее удержать, она хотела было остаться, но телефон звонил, звонки его были громкими, резкими и неприятными, и снятие трубки казалось единственным способом заставить его замолчать.

Она поцеловала меня, словно покидала надолго, вскочила с дивана, пробежала к столу посреди комнаты; она все делала порывисто, легко — говорила, целовала, плакала, смеялась…

— Нет, никак, — сказала она, растерянно взглянув на меня. — У меня гости.

Замолчала, слушая голос в трубке.

— Нет, я ведь сказала. Я не могу.

Она больше не поворачивалась ко мне.

— Я все понимаю, но я не могу… Потому что не могу.