— Простите, — сказал я.
— Ничего, — она смотрела на меня строго, без улыбки. — Вы давно здесь стоите?
— Нет, только пришел.
— Проходите, — сказала она, убирая с моего стула пальто и ногой отодвигая с дороги портфель.
Пока я подходил и садился, она закрыла и отодвинула от меня свой блокнот.
— Как вы живете?
— Как живу? — она подумала, вздохнула. — У вас-то как дела? И что у вас с глазом?
— Можно узнать, что вы писали? Или об этом неприлично спрашивать?
— Почему? — она пожала плечами.
— Если это не секрет.
— Не секрет. Я писала письмо. Вы опоздали на…
Быстрый взгляд на часы.
— …на целых полчаса. Надо же было как-то занять время. Говорят, это типично русская черта — постоянно опаздывать.
Вполне возможно.
— А кому письмо?
Она положила руку на блокнот, словно боялась, что я схвачу его.
— Сестре.
Я не знал, что у нее есть сестра.
— Младшей, старшей?
— У меня только одна, младшая.
— И о чем?
— О чем пишут письма? Ни о чем. Обо всем понемножку.
— О семье.
— Например.
— О муже.
— Например.
— О работе.
— И о работе.
— О чем еще?
Она вздохнула.
— О вас.
— Разве на наши с вами отношения не распространяется служебная тайна?
Она убрала блокнот в портфель, поставила его с дальней от меня стороны стула.
— Распространяется.
— Так почему же вы пишете?
Она как будто презрительно улыбнулась:
— Вас ударили в глаз?
— Нет.
— Надеюсь, не персонал?
Я покачал головой.
Она долго смотрела на меня, я долго смотрел на нее.
— Как это типично для, по вашему выражению, наших с вами «отношений»! Я задаю вам вопрос, вы либо отнекиваетесь, либо просто не отвечаете, пытаетесь перевести разговор на другую тему. Вы считаете это нормальным?
— А вы — нет?
— Знаете, я дальше так не могу. И даже не то что не могу — это попросту не имеет смысла. Ну попытайтесь войти в мое положение. Хоть на минуту взгляните на себя со стороны! Ведь вы же, в конце концов, человек с фантазией, художник! Подождите, ничего не говорите, — сказала она, раздраженно махнув в мою сторону рукой. — Я и без вас знаю, что вы можете сказать: «Разве? Может быть. Вы так полагаете? Почему бы и нет? А разве это плохо? Возможно». Я не знаю, что вами руководит, но если вам кажется, что так ведут себя умные, мужественные люди, — вы ошибаетесь. И только не спрашивайте: «А кто же ведет себя так?» — потому что так ведут себя… — от обиды у нее сводило губы. — Дураки, дети или…
— Мне уйти?
— Нет уж, подождите, выслушайте меня. Если уж кто-то из нас уйдет, так это я. Сколько мы с вами знакомы? Больше трех месяцев. Что мне о вас известно? Ровным счетом ничего. Что вы взяли со мной за дурацкий тон? Если бы вы могли представить, как все это фальшиво звучит! Вы подумайте, как я должна вас защищать, когда вы совершенно не принимаете меня всерьез?! Почему вы находите возможным писать дневник, который я обязана безропотно выносить и прятать у себя, — а вам сложно сказать мне — человеку, от которого зависит ваша судьба! — вам сложно сказать мне всерьез полслова?! Вы думаете, что ваша судьба интересует меня больше, чем вас самого?! Нет, это неправда: никого ваша судьба не интересует больше, чем вас, только вы упрямо играете какую-то роль и глупо, я повторяю, глупо не хотите этого понимать.
Мне было странно, что она способна так злиться.
— Ответьте мне хотя бы на один вопрос: закончится эта ложь когда-нибудь, и если закончится, то когда?
— Это уже два вопроса.
Она подошла ко мне.
— Встаньте.
— Зачем?
— Вы правы, можно и так, — ответила она, размахнулась и ударила меня по щеке. Удар получился неловкий, не хлесткий; наверное, совсем не такой совершенный и меткий, каким представлялся ей в ее женских мечтах. Спрашивается, для чего ей нужно было, чтобы я поднялся на ноги? Встань я — и ей было бы еще сложнее ударить меня, так как она значительно ниже ростом.
Для полноценной пощечины, хлесткой, обжигающей и звучной, нужно, чтобы женская ладонь была расслаблена и раскрыта, в то время как ее рука была напряжена, сжата, она ударила меня пальцами и подушечкой ладони, ее самым началом. Пощечины не получилось.
Она стояла надо мной, задыхаясь, яростно глядя на меня, а потом снова размахнулась, как неловко размахиваются все женщины, и снова ударила — на этот раз наверняка получилось бы лучше, если бы я не остановил ее руку.
Я впервые держал ее руку. Она вырвалась, я снова поймал ее.
Она оглянулась на открытую дверь.
— Это какой-то абсурд… Господи. Это ни на что не похоже. Ну пожалуйста, я прошу вас, скажите мне, что о вас думать?!
— Думайте что хотите.
— Я хочу вам помочь, а не просто находиться при вас, наблюдая, как вы, может быть, губите свою жизнь! Ответьте мне на самый главный вопрос, только ответьте искренне. Вы сможете?
— Я постараюсь.
— Вы — убийца? Вы действительно убили эту женщину?
— Да.
— Каким образом? Из-за чего? При каких обстоятельствах? И вообще, кто она такая? Почему вы ничего не хотите говорить об этом?!
Она ожидала ответа, я молчал.
Она качала головой, глядя на меня.
— Если то, о чем написали вы в дневнике, правда, как можете вы не понимать, что своим поведением только помогаете преступнику скрыться от наказания, может быть, продолжать свои преступления. Ведь это же так просто!
— Вы обещали не читать и не показывать дневник никому. Никому. Вы обещали.
Она опустилась на стул.
— Все это так бессмысленно. Я вам вот что скажу… В общем, если вы не станете вести себя иначе, я попросту откажусь от вашего дела. Я ничем не могу вам помочь.
14
Наверное, мне никогда и никому не объяснить, как трудно мне разобраться в этом нагромождении злокачественных событий. Никто не вправе запретить мне распоряжаться собственной жизнью так, как того хочется мне самому. С другой стороны, правда и то, что где-то в окружающем меня пространстве до сих пор находятся подонки, убившие двух этих девочек, находятся на свободе, ходят среди людей, ничем не Ограниченные мерзавцы, не пойманные и, возможно, продолжающие убивать, в том числе и по моей вине. Опять-таки — по моей вине. Так ли уж я не нуждаюсь в ее помощи? Следующая встреча будет через три дня. Я решился еще раз обдумать свое положение, свои возможные и невозможные действия; три дня — достаточный для этого срок.
Но особенно много размышлять в течение последующих трех дней мне не удалось. Случилась неприятность. В ночь ограбления моего дома — нашего дома, моего бывшего дома, в котором, как ни странно, до сих пор жила моя жена, — мою жену убили, убили и ее нового друга, пришедшего на смену ее почти бывшему мужу (мы до сих пор не были официально разведены) и посеявшего, если верить словам покойной, в ее организме ребенка — чего, к слову, за многие годы не удалось мне.
Новость повлекла за собой возобновление бесконечных расспросов, называемых допросами, целую мутную бурю невыносимых чувств — сожаления, раскаяния.
Другу перерезали горло, и умер он на три — шесть часов раньше нее, скончавшейся от множественных ножевых ранений.
А о том, что и у кого было взрезано, распорото, отрезано, отрублено, давайте просто не будем ничего говорить.
15
Тем очень давним, ярким, радостным, солнечным днем, до краев наполненным изумрудным, как наполнена изумрудным, если смотреть через нее на солнце, горящая капля росы, стекающая по шершавой с исподу травинке, нас было у озера четверо. На верхнюю площадку, с которой мне предстояло прыгнуть в озеро, забрались только трое из нас: на последних пролетах лестницы не было ограждения, узкиё деревянные ступени круто поднимались вверх, вышку под ногами не то на самом деле качало, не то так казалось из-за легкого головокружения, вызванного высотой, страхом и связанным с ним восторгом, да поташнивало после незрелых яблок, сорванных в заброшенном огороде, выходившем валким забором на самый берег, и съеденных немытыми. Мой будущий спаситель, испугавшись опасности предприятия, остался на предпоследней, средней площадке вышки, к которой вела полноценная лестница, огражденная прочными поручнями. Сквозь перекладины лестницы я видел его лицо, запрокинутое вверх, ко мне: разинутый рот, свежая царапина на щеке и пятно запекшейся грязи под ней (упал в кусты с велосипеда), успевшие отрасти и выгореть за начало летних каникул волосы, порывом легкого ветерка сброшенные на глаза и убранные с глаз движением головы, — руки были заняты, руками он держался за поручни; вцепившись в них так крепко, словно удерживал не только себя, но и нас, думая восполнить этим нашу беззащитность на лестнице наверху.
Мне представлялось, что поднимусь я по лестнице, презирая опасность и предательское отсутствие перил, прямо и очень ровно, — но я быстро понял, что ноги мои не согласны с этим решением и попросту отказываются нести меня в одиночку, так что продолжить движение можно было только на четвереньках, помогая ногам руками. Если бы не карабкались за мною двое моих друзей (так же, как и я, на четвереньках), я бы давно повернул назад. Но — с дружками за спиной — спуститься означало испугаться, навеки себя опозорить, и вот, преодолев одну за другой все ступеньки, в том числе и последнюю, я был наверху, почти на небе у самого солнца; на отчаянно дрожащих ногах я пытался разогнуться и встать во весь рост на верхней площадке, узкой, в два детских шага шириной, а длиной — не более трех метров. По всей вероятности, взгляду спокойного наблюдателя с вышки открылась бы удивительная перспектива множества озер, больших и малых, окруженных насыщенной зеленью осоки и камыша, хвойно-лиственных, а проще — смешанных лесов с вкраплениями дач и домов, плодоносящих садов, несжатых полей, перетянутых ремнями-дорогами, лесных полян и лужаек, наполненных солнечной пылью, с темно-зеленой каймой у далекого горизонта — по мере удаления от которого небо становилось все чище, насыщеннее, вместе и темнее, и прозрачнее. Мне же виделась только деревянная, узкая дорожка открытой всем ветрам площадки, ведущей к ужасно да