Земля безводная — страница 47 из 50

лекой и черной воде. Сделав по направлению к ней пару шагов, шажков, их имитаций, я лихорадочно соображал, как направить свою детскую судьбу по другому пути, как отказаться от совершенно бессмысленного, никому не нужного прыжка в воду. Оглянувшись назад, я увидел, как один за другим на площадку взобрались два моих спутника, напуганных не меньше моего. «Ну что?» — сказал я, чувствуя странную сухость во рту. Принимая во внимание общий испуг и частичный успех (мы наверху, дальше лезть некуда), но самое главное, конечно же, — страх, которого было так много, что с избытком хватало на всех, можно было всем вместе организованно и незамедлительно спуститься вниз, позабыть о моем непродуманном обещании сверзиться в воду «с самой верхотурины», великодушно простить хвастуна — да и заняться рыбной ловлей, которой, собственно, и оправдывалось наше присутствие на этом озере, возле ветхой и заброшенной прыжковой вышки.

Но в тот самый момент, когда мои губы уже почти приняли форму, необходимую для, скажем, звука «в», открывающего собой слово «вниз», произнесенное с вопросительной интонацией (с вводным вопросом фраза выглядела бы так: «Ну что? Вниз?», — и понимайте как хочешь: прыгнем все вместе? спустимся все вместе по лестнице?), — в тот самый злополучный момент над досками площадки показалась еще одна детская голова, о которой я, надо же, совершенно забыл, за ней последовали шея, плечи, тощая, впалая грудь, ручки-плети; на площадку ступили босые ноги, перешагнули через первых двух моих спутников.

Вот он, мой злой гений, прошел к самому краю площадки, вот, презирая опасность, плюнул вниз. Вот оглянулся на меня, в улыбке показывая свои острые детские зубы. Вот произнес ослепившее меня огнем стыда насмешливое слово, в то время понятное каждому мальчишке, а сегодня — не знаю, не знаю…

Не ответив, точно экономя и без того утекающие из каждой моей поры силы, я пошел к краю, с которого предстояло мне прыгнуть. Упал на четвереньки: показалось, что от неосторожных шагов вышку подо мной закачало, как шаткий стул. За спиной засмеялись, я поднялся, отряхнул ладони, сплюнул (причем я более чем убежден, что плевка не получилось), а через два шага увидел прямо под собой воду. Того шума в ушах, который последовал за прыжком, мне не передать никакими словами.

Из четверых, а не троих, как представлялось мне при поверхностном воспоминании об этом случае, дружков я до сих пор помню каждого. Само собой разумеется, мы не общаемся многие годы, но приблизительные контуры их судеб мне все же известны. Один из них преподает школьникам историю, другой стал не то геологом, не то геодезистом (если это не одно и то же). Наглый мальчишка, плюнувший с вышки, увлекся алкоголизмом. А мой спаситель, как я уже писал, умер. Его нет больше с нами.

Как выяснилось по мере взросления, со смертью близких или даже просто хорошо знакомых людей сложно смириться, особенно поначалу, когда уход знакомых из жизни еще внове, пока не выработалась привычка к нему (как вырабатывается, например, привычка к боли, всякий раз вызывавшей в детстве, особенно в раннем, жуткие слезы).

С его смертью мне не удается смириться до сих пор. Будучи инженером, он как-то упал со строительных лесов, увлеченный в падение своим неловким соседом — тот потерял равновесие, оступился и полетел вниз, ухватившись за рукав чужого пиджака.

Рукав чужого пиджака не спас его: гофрированным металлическим листом ограды ему снесло полчерепа. Другими словами, он умер на месте, не успев испытать и доли тех болевых ощущений, которыми — пусть невольно, но зато как щедро! — наградил своего коллегу, моего друга.

От падения у того случилась какая-то сложная черепно-мозговая травма; вскоре он потерял сознание и пролежал в коме несколько дней. Затем, понемногу и сложно, начал приходить в себя. Стал узнавать окружающих, в том числе и навещавших его друзей, среди. которых меня, как ни крути, не было. Одним из самых неприятных последствий падения была эпилепсия, припадки которой начались, наверное, еще в больнице.

Вот не помню, был он уже тогда женат или женился позднее?

Умер он через несколько лет после несчастного случая на стройке, умер, как, говорят, умирает большинство из нас: в собственной спальне. Жена, из-за чего-то поссорившаяся с ним и перебравшаяся на ночь в соседнюю комнату, по ее собственному признанию, слышала, как у него, бедняги, начался эпилептический приступ, — но из желания проучить его не стала подходить. А он задохнулся, как это случается с эпилептиками, поперхнувшись своим собственным языком.

У него остался ребенок, бывший с матерью в соседней комнате. Задам-ка я себе неприятный вопрос: слышал Ли ребенок звуки, которыми за стеной сопровождалась предсмертная борьба, известная науке под наименованием «агония», неравное одинокое сражение папы со смертью — за жизнь?

Надеюсь, что нет.

Что в этой связи я могу сказать о себе? Какова моя роль в ужасающе нелепой и трагичной смерти человека, спасшего некогда мою жизнь?

Как ни стыдно признать — роль эта ровным счетом никакая. Я ни разу не навестил его в больнице, не посетил его могилу, я не был на его похоронах — организованных, к слову, одним из тех, кто был в тот день на прыжковой вышке, — не то геологом, не то геодезистом, спешно вернувшимся из далекой поездки и взявшим, как я слышал, все печальные практические и финансовые обязанности на себя. Больше того, я ни разу не видел его ребенка (мальчика или девочку — вот вопрос), не встречался с его женой.

Нас развели обстоятельства жизни, он остался в том небольшом провинциальном городке, в котором все мы — и учитель истории, и алкоголик, и геолог, и я, и он сам — родились, а я уехал в столицу — сначала одну, а потом другую. Поезд моей жизни, хоть и отправлялся с того же вокзала, что и его, перешел на другие пути и в дальнейшем покатил в какую-то совсем другую, совершенно противоположную сторону.

Весь этот протяженный рассказ, наполненный запоздалыми, хотя и понятными чувствами стыда и раскаяния, я привожу в качестве иллюстрации к следующей, еще не додуманной мною до конца, так что, возможно, ошибочной и ущербной мысли.

Начиная с самых первых дней, месяцев и лет нашего существования окружающие нас взрослые люди наполняют наши пустые головы и сердца знаниями, долженствующими облегчить, обезопасить и улучшить нашу жизнь — как детскую, так и последующую за ней взрослую. Так, учат нас различать цвета, величину и форму объектов, учат вставать на ноги и, не падая, ходить; есть ложкой, вилкой и ножом, не роняя пищи на пол, стол или одежду. Учат вовремя ходить в туалет, а после туалета мыть руки. Учат безопасно переходить через дорогу. Учат читать, писать и считать. Учат водить машину. Учат строить дома, любить, прощать, сморкаться в носовой платок, запирать за собой дверь на замок, выключать на ночь телевизор, тепло одеваться зимой, писать письма, регулярно звонить, в случае недомогания обращаться к врачу. Но мне никогда не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь догадался подготовить своего ребенка к тому, что в последующей жизни может случиться так, что будет он окружен, например, сплошь людьми бессердечными, которым дела нет до его радостей, печалей, благосостояния или неблагополучия, или же, скажем, людьми нехорошими, а то и просто подонками, живущими по своей, извращенной логике, равняющимися на преступные ценности, раз и навсегда сбивающие внутренний компас неподготовленных натур, беззащитных характеров, глупых детей — которые умеют плавать в глубокой воде, но не готовы оказаться в водовороте подонства, различают признаки несъедобных грибов, но не знают черт ядовитых людей.

С другой стороны, нужно ли это? Зачем пугать детей? Возможно, оно и лучше — вслепую, без лишней суеты и чрезмерных предосторожностей, — ведь многим везет, может, улыбнется удача и нам? Тем более — для того чтобы сообщить другому о зле, нужно знать его, зла, повадки, нужно изучить его норов, как изучают иностранный язык. А заглянуть злу в глаза и остаться им не опаленным, войти в огонь и выйти из него невредимым удается лишь редким счастливцам. Да удается ли и счастливцам? Или, всмотревшись в бездонный черный зрачок зла, падают люди, как обожженные открытым огнем мотыльки?

16

Если бы меня заранее не предупредили, что на карантин (или, как это именуется на местном юридическом диалекте, на «содержание в. секрете») мне отведено три дня, я мог бы подумать, что это один-единственный день так затянулся — мутный, пасмурный, перемежаемый тяжелыми урывками сна, полный бесконечных разговоров с неприветливыми людьми, которым государство платит заработную плату именно затем, чтобы они не верили ни единому сказанному мною слову. Как бы им ни хотелось, в смерти моей жены и ее плодотворного друга они не могли обвинить меня. Им лишь мечталось подтолкнуть меня к мысли, что я либо организовал это преступление, либо, по крайней мере, ведал о том, что оно готовится. Так что три секретных дня оказались тяжелы не только для меня, но и для них; как знать, возможно, для них — еще тяжелей: ведь им не удалось ни сломать меня, ни приблизиться к разгадке преступления.

Как только секрет был снят, мне полагалось встретиться с адвокатом. Мое дело, столько времени лежавшее неподвижно, словно для отвода глаз прикинувшееся мертвым, вдруг не просто зашевелилось, а разом поднялось на дыбы. Сколько, мне говорили, в нем томов? Более ста. Том — это толстая черная папка с металлическими ушками внутри, на которые нанизываются пробитые скоросшивателем бумажные страницы — либо со стенограммами моих интервью, либо с показаниями свидетелей, либо с достижениями судебно-медицинской экспертизы, — а то и прозрачные целлофановые пакетики с фотографическими изображениями, пробами почвы, планами местности, какими-то волосками, частичками ткани, прочей чепухой… Одним словом, всякий, даже далекий от юриспруденции человек с небогатым воображением может легко представить себе, как выглядит подобный том и для чего предназначается.

У нее с собой было сразу несколько папок, содержимое которых мне было необходимо просмотреть. Она страшно торопилась, записывая мои ответы, у нее дрожали пальцы, а вместе с пальцами — и кольца на них, и ручка, и золотой браслетик, сползший по тонкой руке на самое запястье, и золотые же часики. Она хмурилась, морщила лоб; кажется, я уловил легкий запах ее пота — это бывает даже с самыми чистоплотными людьми в моменты острого волнения.