Я рассмеялся.
— Специально для тебя. Сюрприз… Неправда. Это у них здесь такая традиция. Когда горничная перестилает постель, она всегда оставляет на подушке конфету.
— Как мило…
— Ты ее съела?
— Нет. Так и оставила, — ответила она.
И приподняла, убрала край одеяла, открыв часть подушки, на которой лежала, серебристо-розовый конфетный кубик, свое плечо, начало груди. Янтарную родинку, замеченную мною еще в первый день. И еще одну, потемнее, почти спрятавшуюся под мышкой. Там, где кожа ее становилась особенно, молочно белой, можно было различить слабую веточку тонких вен с голубой кровью. Чуть помедлив, она подняла одеяло, прикрыв грудь.
Мы молчали. Тишина была настолько глубокая, что можно было услышать едва уловимый, тончайший звон лопающихся в бокале пузырьков шампанского.
Тыльной стороной ладони я коснулся ее щеки, провел пальцами по бровям — она закрыла глаза, — спустился к губам, губы ее дрогнули; Лиза раскрыла глаза, и снова я видел в них уже знакомое выражение, которое сложно описать: беспомощного испуга, страдания. Ее губы приоткрылись, будто она хотела заговорить.
— Ты такая красивая, — прошептал я.
Она слабо улыбнулась.
— Ты устала?
Она покачала головой — отрицательно, потом пожала плечами.
Пальцами я провел по ее шее; когда они легли на ее плечо, она склонила голову, коснувшись моей руки щекой.
— Послушай, — зашептала она, волнуясь. — Не уезжай. Если можешь, останься, хотя бы на несколько дней! На два дня! Мне страшно подумать, что я снова буду одна, как сегодня! Пожалуйста…
— Я совсем не хочу уезжать…
— Но тебе нужно, — закончила она горько.
— Мне нужно.
Она замолчала, словно собираясь с силами.
— Ты сказал, что улетаешь в четверг.
— Да.
— Ты не мог бы… Остаться хотя бы на выходные… Голос ее прервался: слезы стояли в ее глазах.
— Я постараюсь, — ответил я. — Я сделаю все что смогу.
Она благодарно пожала мне руку.
— У тебя усталые глаза, — сказал я. — И синяки под глазами. Уже почти шесть часов. Тебе нужно спать. А я лучше не буду ложиться… Мне все равно через полтора часа надо было бы вставать. А ты спи.
— А что будешь делать ты? — спросила она как будто с тревогой.
— Посижу в кафе, выпью кофе. Здесь, если не ошибаюсь, кафе круглые сутки работает. Мне в любом случае нужно подготовить еще пару бумаг.
Я стал подниматься на ноги — она задержала мою руку в своей.
— Потом высплюсь. Тем более что у меня сегодня совсем легкий день, — сказал я.
Я все делал правильно, хоть и было это нелегко.
— Мы… Мы не выпили шампанское, — сказала она.
— Елки-палки. Совсем забыл.
Приподнявшись на подушке, она взяла с тумбочки бокалы и протянула мне один из них. Отдав мне бокал, она в последний момент успела подхватить одеяло, почти совсем открывшее ее грудь.
— За что будем пить?
— За тебя.
— За тебя.
Мы одновременно рассмеялись.
— До дна, — сказала она, прежде чем пригубить вино. — За нашу встречу.
Пользуясь тем, что пила она закрыв глаза, я смотрел на нее, не скрываясь, — с такой болью и тоской, словно прощался с ней навсегда. Шея ее была совсем открыта, тонкие плечи — расправлены, в нескольких сантиметрах ниже левой ключицы стояла знакомая родинка, сторожившая начало груди. Вспомнил я о шампанском только тогда, когда она уже почти допивала свое. Отпив несколько глотков, я поставил бокал обратно на тумбочку.
— За встречу пьют до дна, — сказала она.
— Я погибну, — ответил я. — Правда. Я и так уже пьян. А мне…
Я посмотрел на часы.
— Уже через два с половиной часа нужно работать.
Опершись рукой о кровать, я поднялся на ноги. Комната вдруг страшно поплыла перед моими глазами. Едва устояв, я повернулся к Лизе; мне показалось, что смотрит она на меня с тревогой, нескрываемым беспокойством. Было странно, что меня вдруг настолько сильно повело: минуту назад я был почти трезв.
— Что с тобой? — услышал я вопрос — прежде, чем шевельнулись ее губы.
— Не знаю, — сказал я; язык едва двигался. — Ты…
Девушка села, прижимая одеяло к груди.
Я шагнул, сразу же оступившись, словно провалился, не заметив ступёньки. Ноги мои одеревенели, я был почти не в состоянии управлять ими.
— Тебе нехорошо?!
Я обернулся к кровати. Я страшно плохо видел. Лиза сидела на постели, забыв о том, что нужно придерживать одеяло. Глаза ее были широко раскрыты. Они были черны, хоть я и знал, что на самом деле у нее светлые, голубые глаза. Комната плыла передо мной настолько сильно, что когда я сделал новый шаг к дверям, мне пришлось схватиться за спинку высокого кресла, чтобы устоять на ногах.
— Тебе плохо?! — спросили за моей спиной. Голос был низок и страшен, словно пленку, на которой он записан, крутили на слишком маленькой скорости.
Я оглядывался, стараясь найти в комнате человека, задавшего этот вопрос. Кто-то пробежал мимо меня, задев на ходу мою руку. Меня качнуло, я ступил вперед, затем шагнул назад, еще. пытаясь держать равновесие. Отвратительное, пугающее ощущение невозможности управлять своим телом. Последнее, что я запомнил, был шум, подобный шуму сильного ветра, низкий гул, вой, стремительное движение пола к моим глазам, а потом — страшная, разрывающая боль в голове.
10
Первой ко мне вернулась способность видеть; смутные очертания, фрагменты, линии долго не складывались в целое, оставаясь разрозненными очертаниями, фрагментами и линиями. И еще: поначалу все было черно-белым. Черные перекрещивающиеся полосы, словно решетка. Тонкая, нарисованная решетка. Белое пространство внутри клеток. Сложная конструкция из светлых и темных линий, переплетение линий, узел. Белый нарост, нависший над узлом.
Потом стала определяться боль. Вначале в голове, затем — в конечностях. Постепенно стало памятно, что боль везде. Острее всего болело в руках и ногах.
Вот стали проявляться и цвета: для этого, оказывается, нужно было только несколько раз поморгать, подвигать тяжелыми веками.
Начались небольшие открытия. Так, решетка на самом деле не была черно-белой. Прутья ее оказались сероватыми с небольшими вкраплениями коричневого, а клетки — синеватыми, голубоватыми. Огромная клетка, расходившаяся во все стороны от моего глаза, была того же цвета.
В самую последнюю очередь очертания и фрагменты принялись сливаться в образы, образы — в предметы, а предметы вдруг сами по себе стали получать названия. Например, та колоссальная клетка, на которой лежал я глазом, оказалась квадратной плитой мраморного пола; пугавшая меня решетка — кафельной плиткой; сложная конструкция с переплетением линий сложилась в нижнюю, драгоценную никелевую часть умывальника, пусть и причудливых форм, — а грибообразный нарост над ней был самим умывальником.
Предметы, которые я обычно видел сверху, стояли или висели сейчас надо мной. Какое-то время я был не в состоянии постигнуть причин смены логичной, привычной, нормальной перспективы, — а потом сразу, вдруг понял, что лежу на животе, лежу' на полу, лежу на полу в ванной комнате.
С каждой секундой — чем больше я приходил в себя, чем яснее работал мой мозг, чем определенней просыпались мои чувства — мне становилось все хуже и хуже. Боль, особенно в руках, была уже почти невыносима. Ноги страшно затекли, тупо и беспощадно ныли — по ним, что называется, бегали мурашки — полчища, легионы, неисчислимые армии мурашек. Оторвав щеку от пола, я повернул голову, и в глазах вспыхнуло, позвоночник треснул, словно разошлись от движения позвонки. Я закричал от резкого, невыносимого удара боли в шею.
Дверь, нависшая надо мною, была закрыта. Когда боль в шее начала стихать, я — насколько мог осторожно — принялся поворачивать голову в другую сторону, оглядываясь: я был в ванной, и был один. От напряжения у меня темнело в глазах. Я тихо опустил щеку на пол, попытался разнять руки, заложенные за спину, перекрученные, прижатые друг к другу, — и только сейчас понял, что они связаны, мои руки, крепко, безжалостно, намертво. Таким же образом были связаны и ноги.
Я долго лежал, собираясь с духом, а затем рванулся, стиснул зубы и одним движением перевалился на спину в надежде достичь таким образом двери. От безобразной, безумной боли — во всем теле, но главным образом — в голове и заведенных за спину руках, на которые я упал всей своей тяжестью, — я закричал во всю грудь и снова потерял сознание.
Не представляю, как долго пролежал я без сознания и на этот раз. Как звонили по телефону в мой номер, как стучали во входную дверь, как вошли затем в номер, как стучали в дверь ванной, как ее затем ломали — всего этого я не слышал.
Следующий раз сознание вернулось ко мне только в машине «скорой помощи» под успокаивающие, мягкие звуки ее нехитрой сирены.
Еще в полубессознательном состоянии целой сетью прозрачных трубок я был подключен к какому-то замысловатому аппарату, промывшему мою кровь. Я больше не чувствовал боли, у меня только слегка кружилась голова — приятно, — и хотелось смеяться, словно я накурился травы.
Затем меня много и обстоятельно рвало; когда естественные рвотные судороги прекратились, мне пришлось принимать лекарства, чтобы вызвать искусственные.
Ласковая медицинская сестра, пожилая, усатая женщина с чугунными, необыкновенной силы рунами, вертела меня на кровати, как куклу, втыкала мне в зад резиновую трубку, через которую с журчанием наполнялся и переполнялся я водой. За три часа мне были поставлены восемь двухлитровых клизм. После окончания каждой из процедур я едва добегал до туалета. От медсестры меня отделял лишь коридор в пять шагов да тонкая дверь. Благодаря особым акустическим свойствам унитаза, туалета и самой двери постыдные звуки, которые мне приходилось издавать, расстоянием нисколько не заглушались, только выигрывая в гулкости и отчетливости. Но первая же клизма измучила меня настолько, что начиная со второй мне стало глубоко наплевать, слышит меня медсестра или не г.