От автора
Все это очень хорошо, замечательно и воистину прекрасно. Но читатель вправе спросить: а какое отношение все вышеизложенное имеет к той церкви, мимо которой он каждый день ходит на работу? К золотым куполам, крестам, свечкам, сердитым старухам, молитвенным правилам и канонам, которые его соседка вычитывает – слово-то какое! – и многому, многому другому. И какое отношение евангельская Богоматерь, что говорила о Себе, как о нищей, имеет к той иконе, которая стоит на почетном месте в церкви, в золотом окладе. Как соотнести одно с другим?
Вопрос трудный – если свести вместе концы двухтысячелетнего отрезка времени и удивленно смотреть, как они не совпадают. И очень простой – если вспомнить, что между этими концами лежат две тысячи лет. На протяжении которых мир менялся, Церковь получала и решала новые и новые задачи, меняла мир и изменялась вместе с ним, что-то давала ему и что-то брала от него. За две тысячи лет много чего наросло, и надо уметь найти за всем этим основу. Можно и не найти. А можно и не искать вовсе…
И еще более простой, если вспомнить, что мы не имеем права требовать от Бога религии только для себя. Православие тем и замечательно, что в нем находят что-то свое и высоколобый интеллектуал, и полуграмотная старуха, и неплохо бы уважать право друг друга верить по-своему. Хотя иной раз бывает очень трудно ужиться внутри одного храма с человеком, который думает и чувствует иначе, при том что он наш современник, а значит, не так уж и отличается от нас. По крайней мере, житель Римской империи I века по Р. Х. или византийский землепашец отличается куда больше.
Забавный пример на эту тему приводит отец Андрей Кураев.
«Вот вполне типическая сценка. В храм приходит женщина и просит освятить квартиру. Представим, что ей попался либерально и философски мыслящий батюшка. “Освятить квартиру? Ну, зачем же сводить христианство к обрядам? Вы Евангелие читали?” – “Да читала когда-то… Но придите, освятите мне квартиру!” – “Так, может, походите к нам на библейские чтения при нашем храме?” – “Да я ходила однажды… Но, понимаете, мне нужно сейчас квартиру освятить”. – “Ну что там у вас с квартирой?” – “Да, знаете ли, что-то неладное стало у нас твориться… Мы тут Новый год встречали по восточному календарю. Ну, как водится, все подобрали по гороскопу, на славу отметили… Только вот после этого что-то тяжело в доме стало находиться. Барабашка какая-то завелась” – “Ну что вы, в самом деле, всяким суевериям доверяете. Вы почитайте что-нибудь о христианской философии…” – “Батюшка, да я пробовала. Читала. Но философии эта барабашка не боится. Вы лучше со святой водой к нам зайдите!”»[112]…
Ну и кто из них прав? Философские книжки неплохо бы почитать, но боюсь, что прихожанке это будет не в коня корм, а барабашка – то есть бес – существо вполне реальное и пренеприятнейше пакостит. Кстати, философии он и вправду не боится, зато на окропление святой водой очень обижается. Но и без философии никак, а то еще забудем, почему вода – святая и чего, собственно, барабашка боится, и получится у нас самое дремучее язычество, изгнание беса магией…
А если представить себе, сколько их было за две тысячи лет – людей другого времени, иногда совсем непохожих на нас, и все находили в Православии что-то свое и привносили в него что-то свое. До нас здесь прошли крестьяне и ремесленники, рабы и философы, евреи, эллины, римляне, византийцы, русские времен Киева, Москвы и Российской империи… А Православная Церковь в основе своей формировалась еще до крещения Руси, то есть наши предки в этом процессе даже не участвовали!
А кроме того, надо учитывать, что в жизни Церкви не было легких времен. Причем за две тысячи лет ее истории их не было никогда, каждый шаг давался потом, слезами и кровью. И если кто думает, что на этом пути не было ошибок и заблуждений, а лишь победы и «колебания генеральной линии», то он явно знакомился с историей Церкви по нравоучительным брошюркам «для народа». Чтобы убедиться, как все обстоит на самом деле, достаточно почитать хотя бы книги протоиерея Александра Шмемана – он очень красочно описывает, через какие тернии лежит путь к звездам и какие звери водятся в этих терниях.
Так что перед тем как что-то осуждать или отбрасывать, надо понять. Говоря словами молитвы Симеона Нового Богослова, «веси[113]зол множество, веси и струпы моя, и язвы зриши моя: но и веру веси, и произволение зриши, и воздыхание слышиши».
И еще: мы привыкли воспринимать историю Церкви, как данность. Но если вдуматься, то ведь вся она есть история невозможного. Невозможным было само учение – неожиданное, небывалое, идущее против всего, что было принято миром – как говорил апостол Павел, «для иудеев соблазн, для эллинов безумие». И вдруг это учение начало с невероятной быстротой приобретать себе сторонников по всей Римской империи, причем, вопреки «соблазнам и безумиям», среди всех народов, религий и всех слоев населения.
Невозможной была и ее история. Одна из многих крохотных иудейских сект, она не должна была, не могла распространиться широко – и тем не менее распространилась. На ее пути было как минимум три смертельных испытания, в которых она не должна была уцелеть – и тем не менее уцелела. То, что должно было убить ее, служило к укреплению, но то, что вроде бы служило к укреплению, ставило на грань гибели.
Невозможным было и еще одно – знание будущего. Как ветхозаветные пророчества имели двойной смысл, так и испытания, нестроения, церковные смуты тоже имели двойной смысл: сиюминутный и обращенный в далекое будущее, причем с таким точным знанием этого будущего, какое и не снилось никакому Нострадамусу.
«Невозможное человеку возможно Богу». Вся история новозаветной Церкви так явно и открыто совершается Божьим промыслом, что лишь привычка мешает нам увидеть это. Человек слишком быстро привыкает к чудесам и начинает видеть в них естественный ход вещей.
Постоянная борьба как скрытая, так и явная, и, вопреки всем человеческим расчетам, исполнение самых смелых ветхозаветных пророчеств, согласно которым, Христос станет «превыше всех царей земли» – на этом фоне будет разворачиваться дальнейшее действие, которое приведет к становлению такой церкви, какую мы знаем…
Глава 5. Идущие неисповедимым путем
(Немного о христианской церкви)
И благословятся в тебе все племена земные.
Итак, идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святого Духа, уча их соблюдать все, что Я повелел вам; и се, Я с вами во все дни до скончания века.
История христианской церкви как церкви всемирной началась уже в день Пятидесятницы, когда апостолы, под воздействием Святого Духа, заговорили на разных языках. Все, что произошло после этого, разворачивается уже совершенно на другой сцене. Мир стал другим, хотя сам он об этом еще и не знал.
Первоначально христианство распространялось по каналам, связывающим еврейскую диаспору. Но ведь Спасителя ждали не только иудеи. Его, хотя и неосознанно, ждало и языческое население многомиллионной Римской империи.
Это было время религиозного кризиса и религиозной смуты. Принято думать, что человечество к тому времени выросло из язычества, как ребенок вырастает из детской одежды. Но на самом деле это было не так, и язычество нельзя назвать детской религией человечества. Это было в корне иное мировоззрение, вселенная, жизнь в которой определялась иными законами.
«Мы думаем об язычестве, как о примитивном “идолопоклонстве”, и считаем победу над ним Церкви чем-то простым и очевидным, – пишет протоиерей Александр Шмеман. – Но за “идолопоклонством” скрывается… очень особое и целостное восприятие мира, глубоко укорененный в человеке комплекс идей и верований, уничтожить который было совсем нелегко (целиком он не уничтожен и сейчас, через две тысячи лет после появления христианства).[114] В самой общей и упрощенной форме миросозерцание это можно определить, как подчинение человека иррациональным силам, которые он ощущает в природе, понимание мира и жизни в нем, как “судьбы”, зависящей от этих сил. Человек может так или иначе “умилостивить” эти силы, откупиться от них – жертвой, культом, до некоторой степени он даже управляет ими – “магией”, но не может осмыслить их и тем паче освободиться от них. Всё его отношение к миру определено страхом и чувством зависимости от таинственной власти, он “заклинает”, “заговаривает” ее, но от этого она не становится ни осмысленной, ни благой».[115]
На философском уровне эти силы определялись философскими категориями, на низовом – человек творил богов по своему образу и подобию, причем в худшем их варианте: капризные, жестокие, переменчивые боги самовластно вершили судьбы людей. Их можно было попытаться задобрить, но и только. Между Олимпом и землей не было не только любви, но даже элементарной честности, а просто более сильные (боги), играли менее сильными (людьми) в свои «олимпийские» шахматы.
Мы их можем понять, как никто, наверное, за все две тысячи лет христианства. Материализм, в поклонении которому выросло большинство из нас, вернул человека в то, уже подзабытое, положение муравья у подножья горы, песчинки меж сталкивающихся галактик, беспомощного существа, от которого ничто в этом мире по большому счету не зависит. В какой-то мере «откупиться» можно было с помощью правил техники безопасности и ОБЖ, а место магии заступила наука, но мера эта была очень мала. Нет, это был совсем неплохой мир – веселый и сытый, но в какой-то момент он вдруг оборачивался ужасом и безысходностью.
Нам есть куда уйти, но в дохристианские времена этот мир был единственным миром для миллионов людей. Конечно, никуда не денешься – приходилось принимать такой порядок вещей, другого-то не было. Но все больше людям хотелось чего-то иного. Чего – непонятно, но, как пел две тысячи лет спустя русский рок-певец, «я возьму свое там, где я увижу свое». Самое главное и самое трудное было именно – увидеть.
Ну так вот: две тысячи лет назад наступили времена, когда язычество народов Римской империи зашло в тупик. Боги умножились до невообразимого количества. Историки, как анекдот, приводят тот факт, что в Римском пантеоне за двери отвечали три божества: одно за саму дверь, одно за петли и еще одно за порог. Но анекдот анекдотом – а если хочешь, чтобы дверь работала исправно, жертвы-то надо приносить всем! И все сильнее росло чувство безысходности и смутное ощущение того, что во всем этом есть что-то неправильное. Обряды становились формальными, удовлетворения от них не наступало, да и жизнь не улучшалась. Люди ждали перемен, хотя и непонятно, каких, – но ощущение было: что что-то должно случиться.
«За внешним блеском и благополучием нарастает глубокий духовный кризис, – пишет отец Александр Шмеман. – Переплавляются вековые устои жизни, оказываются несостоятельными древние верования и традиции. Человек уже не удовлетворяется больше национально-бытовыми богами, ограждавшими замкнутый кругозор города, рода, племени. На смену им приходит скепсис и разочарование, и многие уже ищут новой духовной пищи в восточных “мистериях”, которые мутной волной заливают Империю. В центре Рима строятся храмы Изиды, Кибелы, Диониса, в них совершаются таинственные обряды, несущие в себе обещание бессмертия и обновления. От религии хотят теперь уже не только помощи в житейских делах; в ней жаждут получить спасение от страдания, от зла, от страха смерти. Это эпоха предчувствия и ожиданий: “одна Империя, один мировой язык, одна культура, одно общее развитие в сторону монотеизма и одна тоска по спасителю” – так описал Гарнак обстановку, в которой начинается развитие христианства».[116]
Те из нас, кто вырос язычником… простите, материалистом, и стал христианином в зрелом возрасте, должны помнить и потрясение, испытанное от соприкосновения со словом и личностью Христа. Вроде бы в Евангелиях (по крайней мере, на первый взгляд) говорилось то же, что написано было в «Моральном кодексе строителя коммунизма», но, выражаясь современным языком, энергетика была другая. Это еще одна невозможная вещь – текст двухтысячелетней давности, изложенный по памяти спустя десятилетия, двойной перевод – сначала на греческий, потом на русский – а какая сила и правда!
…Иудеи, те, что стали христианами, приняли Христа легко. Им достаточно было убедиться в исполнении пророчеств. Правда, Мессия и Его Царство оказались не такими, какими ожидали, – так ведь, говоря словами Книги Иова: «Так, я говорил о том, чего не разумел, о делах чудных для меня, которых я не знал». То есть пути Господни неисповедимы, или, говоря еще проще, Ему виднее… Те иудеи, которые не приняли Христа, продолжали ждать своего Мессию, и для них христианство и вправду было соблазном – но многие поверили. А что самое главное – христианство лежало в русле их религии, было для них органичным.
Но язычники не имели понятия о Мессии, и для них Христос стал Спасителем – от безысходности жизни и ужаса смерти. Сначала им надо было принять монотеизм, то есть Единого Бога, потом понять иудейскую веру, а уж потом узнать Христа. Потрясение было столь сильным, что ценилось превыше всего. Мир отступал, и оставалось обретенное чудо – многие из нас еще помнят это чувство.
Спасение не бывает массовым, оно строго индивидуально, а уж в первые-то века и подавно. Первые христиане были не зваными, а избранными, теми из миллионов жителей Империи, что лучше всех способны были воспринять Слово – Бог избирал их и вел, каждого своим путем. Но потрясение было у всех. И ранняя Церковь настолько счастлива обретенным спасением, настолько полна собой – несмотря на все чисто человеческие нестроения, что нет ничего удивительного в том, что она не слишком-то интересовалась окружающим миром. Точнее, интересовалась, но только в одном аспекте – свидетельствовать другим о том, что произошло с нею.
Окружающие удивлялись. Ну, Бог, ну и что? Мало, что ли, на небе богов? Чему они так радуются? Это с одной стороны, а с другой… В то время слишком многие философы рассматривали тело, как темницу души, а мир – как сплошную скверну. Прагматическому же сознанию простых людей было непонятно, зачем Бог спустился с неба в эту грязь, зачем Он стал человеком? К чему господину становиться рабом и выкупать прочих рабов собственной жизнью, если он может просто отпустить их всех на волю? Для язычников все это и вправду казалось нелепостью, безумием. Да и что это за церковь такая – без храмов, с тайными собраниями, на которые не допускают посторонних? Чем они там занимаются? Чем, чем?! Пьют кровь своего Бога?!! Христиане были непонятны, а значит, опасны.
Испытание огнем
Христиане были непонятны, а значит, опасны. Раньше языческих церквей, раньше правителей на них ополчилась суеверная толпа. Поползли самые жуткие слухи – об оргиях, о ритуальных убийствах в их среде, о том, что на своих встречах они занимаются кровосмесительством и каннибализмом. Все это еще сыграет свою роль, когда Нерон после пожара Рима станет искать себе «козла отпущения». Хотя причины последующих трехвековых гонений были не в этом.
Да, христиане были непонятны и могли казаться опасными – для толпы. Но ведь они, в общем-то, ничего особо противозаконного не совершали – это с одной стороны, а с другой – мало ли было в тогдашней Римской империи эзотерических культов? Те же митраисты, например, тоже были замкнутым сообществом, ну и что?
Но имелись и другие аспекты. Первый из них относился к религиозной политике Римской империи. Это было государство самой широкой веротерпимости – если только культ не призывал к мятежу и не подрывал нравственности. Но сосуществование разных религий в одном государстве требовало некоторых ограничений. Поэтому власти следили за тем, чтобы эти религии держались в национальных рамках, и не приветствовали прозелитизм, то есть перемену веры. Кроме того, очень важное значение имела древность культа. Поэтому, например, терпели иудеев, хотя и считали их обряды странными и грязными – но их религия была очень древняя и тем самым достойна уважения. Однако когда иудеи стали обращать в свою веру римлян, разразился колоссальный скандал.
Кроме того, Рим имел свою национально-политическую религию, исповедовать которую были обязаны все без исключения. Это был культ императора. Житель Империи имел право верить в любого бога – да хоть во всех сразу, если денег не жаль! – но его гражданской обязанностью было совершить жертвоприношение перед статуей императора. Это было чисто формальным выражением лояльности, ну как… сходить на первомайскую демонстрацию. Едва ли средний житель СССР понял бы человека, который не вышел на демонстрацию не потому, что ему лень, а из неких высоких соображений. Так же и язычник не понимал христианина.
Впрочем, и тут иудеи находились в особенном положении. С ними власти попросту не связывались – до определенного времени, а именно до 66 года, когда началось колоссальное восстание в Иудее, закончившееся разрушением Иерусалима. И одним из естественных выводов из этой истории не могла не стать простая мысль: вот что бывает, когда кому-либо разрешают не поклоняться императору.
А теперь посмотрим, кем были христиане для римских властей. Это была новая религия, а значит, очень и очень сомнительная. Более того, она откололась от иудаизма – а иудеев средний житель Империи презирал и не любил – и даже с иудеями христиане находились во вражде. Основатель их религии был государственным преступником, по всей видимости, иудейским мятежником, которые давно стали притчей во языцех для всего административного аппарата Рима. Сами они вызывающим образом заявляли о своей нелояльности, отказываясь приносить жертвы императору. И, наконец, занимались самым широким прозелитизмом, обращая в свою веру всех без разбору. В общем, не зря Нерон взвалил вину за пожар Рима именно на них – он знал, что делал.
Для любого римского чиновника христиане были потенциально опасной организацией, и время от времени власти об этом вспоминали. Но, поскольку реально они не делали ничего недозволенного, то большей частью власти о них все-таки забывали.
Все началось с пожара Рима. Подозрения пали на непопулярного к тому времени императора Нерона, и тот, чтобы снять их с себя, обвинил в поджоге христиан. Дальше все разворачивалось по известной схеме. «Сначала были схвачены те, которые признавали себя христианами, а затем, по их указанию, захвачено было множество лиц, которых и уличали не столько в поджоге, сколько в ненависти к человеческому роду», – пишет римский историк Тацит. По примеру Рима и в некоторых провинциях также прошли гонения на христиан.
Гонения быстро утихли, и почти двадцать лет все было спокойно. Затем император Домициан объявил всех, не принимающих участия в его культе, изменниками. Но по-настоящему правовую базу под гонения подвел следующий император – разумный и просвещенный Траян (который, кстати, к собственному обожествлению относился со скептической ухмылкой). Сделал он это в ходе обсуждения проблемы со своим другом Каем Плинием Секундом (известным как Плиний Младший), который был наместником в Вифинии, в Малой Азии.
Причины особого интереса наместника к этому вопросу были чрезвычайно серьезны. Число христиан в его провинции умножилось, результатом чего стало уменьшение числа язычников. Это сказалось на финансовых делах жреческих кругов и торговцев, которые и принесли жалобу наместнику. Тот принял меры: казнил наиболее видных христиан, не имевших римского гражданства, граждан Рима отправил в столицу, а затем занялся выяснением правовой стороны вопроса. Император своим письмом дал ему совершенно точные инструкции. Христиан следует преследовать за сам факт того, что они – христиане, но при этом в точности соблюдать все нормы права. Государственного обвинения в Римской империи не существовало, против каждого человека должен был выступить частный обвинитель. Кроме того, если донос оказывался клеветническим, то доносчик приговаривался к тому же наказанию, которое полагалось обвиняемому, так что доносительство было делом опасным. Когда против человека поступает обвинение в христианстве, то он может оправдаться, если публично заявит, что это не так, и докажет это, поклонившись римским богам. В противном случае он должен быть казнен. (Еще один просвещенный император-философ – Марк Аврелий внес свой вклад в гонения, приказав не просто убивать христиан, но пытать их до смерти. Интересное все-таки сословие – интеллигенция.)
Как видим, гонения были делом обоюдоострым, опасным и для доносчиков, и для жертв. Да и наместникам было невыгодно устраивать в своих провинциях массовые казни без крайней необходимости. Так что обвинением пользовались «с разбором». Жертвами чаще всего становились люди, во-первых, видные, во-вторых, те, чья приверженность христианству не вызывала сомнений. Гонения не были тотальными, однако с тех пор над каждым христианином, без различия пола и возраста, висел меч.
«Трудно недооценить весь ужас положения, – пишет профессор богословия Александр Дворкин. – Каждый член Церкви знал, что один донос на него значил смерть. Вступая в христианскую общину, человек как бы селился в камере смертников, где наказание в любой момент могло привестись в исполнение. Отныне, в течение двух столетий, жизнь Церкви измеряется кровью мучеников. В каждый данный период их было больше или меньше, но цепь эта не прерывалась никогда».[117]
Иудеи предпочитали смерть отступничеству, но христиане и тут сделали шаг в совершенно невозможную сторону. Еще со времен Нерона Церковь восприняла гонения как исполнение слов Спасителя: «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески неправедно злословить за Меня». Тем более что христианская церковь с самого своего основания пребывала в постоянном напряженном ожидании скорого конца света, и не могла не устать от этого ожидания. Напряжение должно было как-то разрешиться, и оно разрешилось – жаждой мученичества. Об этом говорит Александр Дворкин в интервью, посвященном роману Генрика Сенкевича «Камо грядеши» – одному из самых знаменитых литературных произведений о христианстве.
«Наверное, самым вопиющим диссонансом в книге звучит ее концовка. Необходимый для мыльной оперы happy end, когда влюбленные воссоединяются… коренным образом противоречит всему пафосу раннего христианства, для которого был лишь один happy end – мученическая кончина. Сегодняшнему человеку воспринять это очень сложно, но ранняя Церковь жила одним порывом: быть свидетелем о Христе и не отступиться от Него даже пред лицом мучений и смерти. Христиане превыше всего стремились быть со Христом и перейти от жизни временной к жизни вечной…
Менее чем полувеком позже священномученик Игнатий Богоносец, в узах влекомый в Рим на арену, где он будет растерзан львами, писал: “Я пишу церквам и всем сказываю, что добровольно умираю за Бога… Оставьте меня быть пищей зверей и посредством их достигнуть Бога. Я пшеница Божия: пусть измелют меня зубы зверей, чтобы я сделался чистым хлебом Христовым… В полной жизни выражаю я свое горячее желание смерти… Если я пострадаю – буду отпущенником Иисуса и воскресну в Нем свободным. Теперь же в узах своих я учу не желать ничего мирского и суетного… Ни видимое, ни невидимое, ничто не удержит меня прийти к Иисусу Христу. Огонь и крест, толпы зверей, рассечения, расторжения, раздробления костей, отсечение членов, сокрушение всего тела, лютые муки Диавола придут на меня, – только бы достигнуть мне Христа… Мои земные страсти распяты, и живая вода, струящаяся во мне, говорит: приди к Отцу. Я не хочу больше жить земной жизнью…”
Св. Игнатий и жизнью и смертью своей свидетельствовал, что его Господь воистину “смертию смерть попрал”. Именно такое свидетельство об Истине позволило христианам завоевать мир, ибо кровь мучеников, по слову Тертуллиана, являлась семенем христианства»[118]. (Кстати, слово μάρτιρος, которое на русский язык переводится как «мученик», по-гречески значит «свидетель».)
Доходило до того, что особо экзальтированные натуры откровенно провоцировали власти, напрашиваясь на мученичество. В некоторых случаях это принимало такой массовый характер, что Церковь стала расценивать подобное поведение как самоубийство.
Однако гонения все же были эпизодическими. Они зависели от конкретных людей, становившихся доносчиками, а также от местных властей, которые могли давать ход доносам, а могли и не давать. Если существование христиан не влияло на жизнь провинции, как при Плинии Младшем, и не случалось неурожаев, войн и стихийных бедствий, в которых их было удобно обвинить, то у властей что – других забот не было? Но сплошь и рядом казни христиан требовала толпа. Суеверная чернь видела причину всех неудач и неприятностей – от засухи до войны – в том, что «эти отщепенцы не поклоняются нашим богам».
Пример такого отношения мы видим в рассказе о мученике Поликарпе, епископе Смирнском. Произошло это в середине II века, в 156 году, когда начались гонения в Смирне. Не совсем понятно, кто стал их инициатором, но уж явно не местные власти. Известно, что смерти Поликарпа требовала толпа. Сначала муниципальные чиновники, а потом и проконсул убеждали 86-летнего епископа спасти себе жизнь. «Проконсул обратился к нему с положенными словами увещевания: “Пожалей свой почтенный возраст и не доводи дело до своей погибели: поклянись гением кесаря, одумайся, скажи: смерть безбожным”. Поликарп отказался, хотя консул, по существу, сознательно предложил ему уловку: епископ мог бы сказать “смерть безбожным”, вкладывая в эти слова свой смысл… “Поклянись гением кесаря, – предложил консул, – и похули Христа”. “86 лет я служу Ему, – отвечал Поликарп, – и никакой обиды не претерпел от Него. Как же я могу похулить Царя моего, Который спас меня?”
Проконсул продолжал склонять Поликарпа к отречению, предлагая самую мягкую его форму; он даже не требовал жертвоприношения: “Поклянись же гением кесаря, и я отпущу тебя”. Св. Поликарп ответил прямо: “Напрасно ты делаешь вид, что не понимаешь меня, предлагая поклясться гением кесаря. Если ты не хочешь понять меня, то я скажу тебе явно: я христианин. А если желаешь узнать, что такое христианин, то назначь особый день и выслушай меня”. Проконсул взглянул на толпу и сказал: “Убеди народ”. – “Лишь тебе, – ответил епископ, – я оказываю честь говорить с тобою, уважая в тебе представителя Богом поставленной власти, а этих я не считаю достойными, чтобы оправдываться перед ними”».[119]
Из этого отрывка ясно видно, что проконсул не желает смерти христианского епископа. Судить и казнить Поликарпа его вынуждает толпа. Пройдет триста – четыреста лет, и та же толпа черни станет требовать уже казни язычников, которых императорские наместники будут пытаться защитить от нее.
Но все же такое отношение к мученичеству за Христа не было правилом для всех. Оно было примером, образцом того, как должно себя вести. Но, если даже отвлечься от того, что далеко не всякий человек способен выдержать пытки и страх мучительной смерти, у большинства обреченных на смерть были родители, семья, дети. И заповедь «блаженны вы, когда будут гнать вас» во многих сердцах не могла не вступить в конфликт с заповедью о любви к ближнему. Как же они без меня – без отца, сына, без кормильца? Да и апостол Павел говорил, что «идол в мире есть ничто», а значит, и жертвоприношение ему ничего не значит. Например, в Испании в конце III века были христиане, вообще служившие жрецами культа императора.
Если история Церкви много говорит о мучениках, то в ней, как оно обычно и бывает в истории, очень мало сказано о судьбе тех, кто не выдержал, отрекся. Что было потом с ними – мы можем только гадать. В то время принесение жертвы императору означало отпадение от Церкви. Но возможно ли было воссоединение? Еще в начале II века христианский писатель Ерм пишет: «Если кто-либо, поддавшись искушению Диавола, согрешит, он имеет перед собой одно покаяние, если же он падает до бесконечности, чтобы снова каяться, пусть не ждет от этого плодов». Непонятно, распространялось ли это «одно покаяние» на тех, кто приносил жертвы императору. В любом случае, отрекшихся, учитывая характер гонений и особенности римского судопроизводства, не должно было быть много.
До времен императора Декия гонения были хоть и жестокими, но эпизодическими и не требовали от христиан массового героизма. Иной раз преследования ограничивались тем, что уничтожали священные книги, иногда репрессии обрушивались на клир, минуя простых членов общины. Да и мученики большей частью были либо людьми видными, богатыми, либо состояли на государственной службе. То есть гонения не были сплошными. К началу IV века христиане составляли около 10 процентов населения Империи, а перебить десятую часть подданных в порядке выяснения отношений с церковью, которая, в общем-то, не причиняла никакого реального зла государству – это уж слишком неразумно получается.
Однако в 250 году на Церковь обрушилось внезапное испытание. С 248 года начались набеги на Империю варваров-готов, с другой стороны поднимала голову набирающая силу Персидская империя, да и в самом государстве было неспокойно. Народ, как и положено, видел причину неприятностей в «богохульстве». Например, в Александрии в 249 году, поскольку христиане не участвовали в языческих празднествах по случаю отражения набега варваров, толпа учинила грандиозный погром.
Пришедший к власти в 249 году император Декий видел спасение в возрождении старого римского духа. Он решил произвести всеобщую поверку лояльности. Всем подданным было велено принести жертву римским богам и получить соответствующую расписку. И вот это испытание стало для Церкви непосильным. «Отпавших» оказалось столько, что не обращать на них внимания было уже нельзя. Это вызвало в Церкви смуту.
Вопрос об «отпавших» на самом деле куда серьезней, чем кажется, и не в одной численности тут дело. В конце концов, численность – категория сугубо мирская. Отношение к тем, кто не устоял, тоже было испытанием: выдержит ли моя праведность соседство чужого греха? Смогу ли я принять покаявшегося отступника, как брата? Да, в Евангелии по этому поводу сказаны вещи совершенно однозначные, но по-человечески – как это трудно!
У «испытания прощением» был и более глубокий смысл. В раннем христианстве Церковь виделась как общество святых, и святость, полученная при крещении, должна быть сохранена на всю жизнь. Лишь в середине II века появляется такое понятие, как «второе покаяние». Но с увеличением числа христиан перед Церковью встал жесткий выбор: либо оставаться «обществом святых», чьи требования непосильны для большинства людей, либо провозгласить «милость к падшим», в духе Евангелия.
Мнения по этому вопросу разделились, причем разделились бескомпромиссно. Сторону «кающихся» приняли исповедники – те христиане, у которых власти вымогали отступничество не смертью, а тюремным заключением и пытками. Епископ Киприан Карфагенский созывает собор, который постановил: не выдержавших гонений можно снова принимать в церковное общение, одних после покаяния, других – на смертном одре.
В ответ повсюду начали возникать группы «кафаров», или «чистых». «Кафары» и предшествовавшие им монтанисты, ратовавшие за максимализм требований, очень быстро выродились в секты и продержались, все больше теряя последователей, примерно до VII века.
Сам Киприан Карфагенский, впрочем, не воспользовался возможностью «отпасть» и вернуться. В 258 году он был казнен.
Так Бог или не Бог?
Так, я говорил о том, чего не разумел,
О делах чудных для меня, которых я не знал.
Если гонения можно назвать испытанием огнем, то богословские споры, которые пять веков вела Церковь, можно сравнить с испытанием водой – водой бесконечных обсуждений, время от времени по своей разрушительности поднимавшейся до размеров цунами.
Вся история церкви полна смут и ересей. Во II веке были гностики, в III – монтанисты. Но по-настоящему все началось в IV веке, с окончанием гонений, когда у Церкви появились время и возможность заниматься богословием.
…Арий был пресвитером в Александрии. Ливиец по происхождению, строгий аскет, он был очень популярен у себя в приходе, особенно среди женщин, моряков и портовых рабочих – для последних он сочинял «божественные» куплеты. После смерти александрийского епископа он даже едва не был избран на его место – но все же победил другой кандидат.
Все было хорошо, пока Арий не решил внести свой вклад в богословие. Он принялся утверждать, что Иисус не был одной сущности с Отцом, но, будучи Сыном Божиим, был одним из Божиих творений, то есть было время, когда Его не было. А значит, он не подобен Богу.
Епископ Александрийский послушал все это, послушал, но, когда Арий договорился до того, что Бог не является, по сути, Троицей, проповедовать ему запретил. Арий обиделся и обратился с письмами к прочим епископам. Евсевию Кесарийскому о своих взглядах он писал: «Так как мы говорим, что Сын не есть Нерожденный, ни часть Нерожденного (ни в каком случае), ни взят от лица предсуществовавшего, но что Он начал быть прежде времен и веков по воле и намерению Отца как Бог Совершенный, как Единственный, Непреложный; что Он не существовал раньше того, как был рожден или сотворен, или основан, ибо Он не был нерожденным, – вот за что нас преследуют».[120]
Вы что-нибудь поняли?
Ничего не понял и император Константин. Убежденный сторонник христиан, легализовавший Церковь и принимавший самое живое и горячее участие в ее делах, император направил как Арию, так и его противнику епископу Александрийскому Александру письмо, где писал: «Как жестоко поразила мой слух или, точнее, самое сердце весть, что вы, через которых я надеялся дать исцеление другим, сами имеете нужду в гораздо большем излечении… Ведь это же пустые слова, споры по ничтожному вопросу. Для умственной гимнастики специалистов, может быть, и неизбежны такие споры, но нельзя же смущать ими слух простого народа».
В богословии спорящие понимали намного больше императора. Но что касается простого народа – тут глава светской власти разбирался лучше.
Давайте представим себе приход – обычную общину. Пресвитер, сам едва понимающий суть спора, пытается, как может, объяснить ее пастве, которая хочет знать, вокруг чего шум (при этом не надо забывать, что в собрании присутствуют как «старые» христиане, так и новообращенные язычники). После его в меру путаной речи встает какой-нибудь зажиточный ремесленник или торговец, уважаемый общиной за обстоятельность, дородность и громкий голос, и задает неизбежный вопрос:
– Ты мне главное-то скажи. Христос – он Бог или не Бог?
Дальше все зависит от священника. Если он придерживается магистрального направления в богословии, то говорит ему: «Не волнуйся, Христос – Бог». После чего уважаемый человек отпускает пару реплик о том, что этому Арию, видно, очень хочется стать епископом, вот он воду и мутит, и все успокаивается. Но если священник, на беду, оказывается арианином и начинает объяснять разницу, из которой выходит, что – да, Бог, но какой-то не такой, следует иная реплика. Уважаемый человек, который еще лет пять назад поклонялся культу Непобедимого Солнца и до сих пор не вполне понимает, чем Бог христиан от Солнца отличается, выпрямляется во весь свой немалый рост, выставляет брюхо и, обращаясь к какому-нибудь приятелю из «старых» христиан, рокочет:
– Ну вот, а ты мне говорил… А видишь как оно на самом деле… Христос – он Бог, но Солнце – главнее!
Немая сцена.
Это, конечно, гротеск, то есть картина преувеличенная. А с другой стороны, в головах простого народа иной раз рождались такие представления… Аж в середине V века папа Лев Великий упрекал паству, что она молится Солнцу на ступенях базилики св. Петра, поворотясь спиной к храму.
Но император Константин уж точно знал, что говорил – вот только Арий его не услышал.
Между тем смута разрасталась. На стороне Ария выступили 12 диаконов, 7 пресвитеров и 2 епископа – почти треть всего александрийского клира – и 700 девственниц. О моряках и докерах ничего не говорится – но можно предполагать, что соседства с семьюстами девственницами в одной религиозной партии они попросту не выдержали, тут нужна привычка. Едва ли его сторонники, особенно девы, разбирались в теории – вероятно, им просто нравился Арий и по какой-то причине не нравился Александр.
В конце концов император Константин решил собрать епископов со всего мира и это дело решить. Он созвал в Никее Первый Вселенский собор, в котором участвовал лично, хотя едва ли стал больше понимать, о чем, собственно, речь. Однако он был намерен разрешить дело миром, и в конце концов собор принял первый христианский Символ веры. А заодно предал анафеме сторонников Ария.
Правда, смута после этого не утихла. Ариане не раскаялись, они продолжали существовать, они и сейчас кое-где, кажется, существуют. Арианский епископ крестил захвативших Рим варваров. Но «уважаемый человек» из далекого прихода мог быть спокоен: ему собор епископов объяснил, что Христос – Бог.
Кстати, совершенно неожиданное подтверждение того, что большинство людей воспринимало этот спор именно как спор о божественности Христа, нашелся у Дэна Брауна. Все тот же «великий теоретик христианства» Лью Тибинг объяснял своим собеседникам:
«– Константину нужно было укрепить новую христианскую традицию, и он созвал знаменитый Вселенский собор. На этом собрании обсуждались, принимались и отвергались многие аспекты христианства – дата Пасхи, роль епископов, церковные таинства и, разумеется, божественность самого Иисуса Христа.
– Что-то я не совсем понимаю, – с недоумением нахмурилась Софи. – Божественность Иисуса?…
– Моя дорогая, – торжественно объявил Тибинг, – до этого исторического момента Иисус рассматривался Его последователями как смертный пророк… человек, безусловно великий и влиятельный, но всего лишь человек… Только на этом Вселенском соборе Христос был провозглашен и официально признан сыном Божиим. В результате голосования».[121]
Таким вот образом в голове американского журналиста, человека грамотного и, может статься, даже с университетским образованием, преломилась арианская ересь.
(Впрочем, что там Арий! Несколькими строчками ниже тот же Тибинг утверждает, что отныне христианину надлежало «искать спасения души через один-единственный официально утвержденный канал – Римскую католическую Церковь». Ладно, я понимаю, книги по истории религии написаны так, что от их грызения даже американские зубы поломать можно. Но ведь в каждой уважающей себя редакции должна быть энциклопедия, и многоуважаемый господин Браун мог бы открыть ее и выяснить, что никакой Римской католической Церкви в те времена не существовало!)
Дэн Браун восхитителен – но вернемся, впрочем, к теме. Примерно такими на протяжении следующих веков были и прочие богословские споры, исследовавшие меру божественного и человеческого в Иисусе. Один собор следовал за другим, причем равно темпераментны были как пребывающие на богословских высотах, так и внизу. Понимали они все по-разному, но вели себя одинаково. Вот отчет императорского уполномоченного о III Вселенском соборе, где речь шла о так называемом несторианстве.
«Чтобы не произошла вспышка драки, я втиснул отряды солдат между сближающимися местами той и другой партии – из-за бешенства, которое не знаю, откуда у них бралось. Те, что примыкали к Кириллу, говорили, что и видеть не хотят Нестория. Хотя я видел, что боголюбезнейшие епископы были неумолимо враждебны друг к другу, но я не знаю, отчего они дошли до такого омрачения».
Естественно, офицеру странно было предположить, что споры о природе Христа могли довести ученых богословов до драки. Но тут надобно пояснить один момент. Лидерами враждующих сторон были Кирилл, архиепископ Александрийский, и Несторий, архиепископ Константинопольский, родом из Антиохии. То есть спорили между собой два давно соперничающих города. А сам собор происходил в Эфесе, где не любили Нестория, а особенно не любили «город-выскочку» Константинополь. Когда Несторий прибыл, его и его людей не пускали в эфесские церкви, а по городу константинопольский архиепископ передвигался лишь под охраной солдат, защищавших его от эфесских монахов.
Впрочем, и сам Несторий был очень примечательным человеком. Бывший игумен одного из антиохийских монастырей, он, став архиепископом, не обрел политических талантов. Прибыв в Константинополь, он первым делом распорядился закрыть арианский храм. То ли никто ему не объяснил, что раз этот храм тут существует, значит, есть тому причина, то ли он никого не послушал. Но дело в том, что арианами в православном Константинополе были императорские гвардейцы – наемники-готы, для них и храм был открыт. В богословских спорах они, надо думать, понимали не больше прочих, однако насилие над собой терпели лишь от своих командиров. Обозленные солдаты в отместку подожгли церковь. В результате сгорел весь квартал, а Несторий получил в городе кличку «поджигатель».
Но особенно новый архиепископ Константинопольский восстановил против себя христиан и, по сути, подписал себе приговор, покусившись на Деву Марию, к которой уже тогда в народе было совершенно особое отношение. «Он ополчился против термина “Богородица”, ссылаясь на своего учителя Феодора Мопсуэтийского, писавшего “Безумие говорить, что Бог родился от Девы. Родился от Девы тот, кто имеет природу Девы, а не Бог-Слово… Родился от Девы тот, кто от семени Давидова”. Но писания Феодора не были известны вне круга ученых-богословов, а Несторий стал проповедовать все это с амвона.
Он говорил, что Дева Мария родила человека Эммануила, с которым соединилось, сцепилось предвечное Слово Божие. Следовательно, она не Богородица, а Человекородица или Христородица. Можно даже говорить Богоприимица, но не Богородица. Ведь всякая мать рождает только тело. А душа – от Бога… Конечно, говорил Несторий, если неграмотной черни нравится говорить “Богородица”, то пусть ее – в виде благочестивого преувеличения мы можем допустить это. Однако истинные просвещенные христиане понимают абсурдность такого словоупотребления».[122]
Теперь уже были оскорблены все, кроме маленькой группки приверженцев пришлого епископа. Тонкое богословие было доступно нескольким десяткам «истинных просвещенных христиан», а народ все понимал гораздо проще. Тут же поползли слухи: мол, Несторий не верует, что Христос – Бог.
Собор же, столь темпераментно начавшийся, закончился тем, что императору пришлось вызвать войска и окружить Эфес, а оба оппонента – Несторий и Кирилл, вместе с неукротимым эфесским митрополитом Мемноном, были взяты под стражу. В конце концов Несторий отправился к себе в монастырь, а Кирилл бежал из-под стражи и вернулся в Александрию, где, в окружении своих сторонников, мог не обращать внимания даже на самого императора: достать его оттуда можно было, лишь взяв город военной силой.
Такими в V веке по Р. Х. бывали богословские споры.
Через несколько лет этот сложный вопрос был разрешен, Александрия и Антиохия примирились, зато появилось монофизитство. Это была другая позиция маятника. Когда патриарх Флавиан вызвал родоначальника этой теории, константинопольского архимандрита Евтиха, для объяснений, тот сказал следующее: «“Я верую, что у Господа нашего было две природы до соединения. А после соединения я исповедую одну природу”. Конечно, природу эту он считал божественной. На вопрос о природе Девы Марии он отвечал, что она единосущна нам, но что если она единосущна Христу (в чем Евтих не был уверен), то в ней есть нечто божественное. А в теле Бога, наверное, есть “нечто человеческое”. Но божественное и человеческое несовместимы – человеческое исчезает в божественном, как капля в море».[123]
Прихожанам это было понятнее, они с радостью констатировали, что Христос, оказывается, совершенно такой же, как и «нормальные» боги, которым незачем становиться людьми и лезть в человеческую грязь. Зато богословы пришли в ужас. Все бы ничего, разобрались бы и с Евтихом – но ему удалось, чисто аппаратными путями, через приближенного евнуха, привлечь на свою сторону императора. И снова началась смута, которая привела фактически к религиозному отпадению Египта…
Так все и шло. Сейчас уже и не понять, почему рассуждения о том, чего человек изначально знать не может – просто потому, что ему знать этого не положено – каждый раз вызывали такую бурю. Правда, на собственно богословие накладывалась борьба группировок в Церкви, личные симпатии императоров, имперская и церковная политика. Все смешалось. Тогда это виделось в основном политикой, но с веками пришло и понимание иной, второй сути процесса.
«В последней своей глубине вся эта эпоха раскрывается как вопрошание о смысле Богочеловечества Иисуса Христа для мира и для человека. Ведь спор о Христе есть всегда спор о природе человека и об его назначении. Этим “жизненным” содержанием спора и объясняется та страстность, с которой он велся.
…От признания Христа Богом или “творением” зависело все понимание Его воплощения и Его земного подвига. Соединяет ли Он действительно Бога и человека или же между ними все та же пропасть, и человек обречен на рабство греху, смерти и разделению?… Если в Христе с человеком соединился Бог, то как возможно такое соединение и что в нем может означать человек?… Если Христос – Бог, в чем ценность и смысл Его человеческого подвига? Вопрос этот был не исканием абстрактной формулы, которая удовлетворила бы греческий философствующий ум, не “копанием” в божественных тайнах, а размышлением о человеческой свободе, о смысле его подвига, его личного усилия».[124]
Таким видится этот процесс много веков спустя, уже из нашего времени. И снова происходит то же, что и с Евангелиями. Мы не можем понять их до конца, поскольку они написаны для людей совершенно иной культуры. Но в них содержится некое послание, адресованное всем людям, к какой бы культуре они ни принадлежали и в каком бы времени ни жили. На вопросы, поставленные любым временем, Евангелия дают точные ответы. В этом их свойстве видят доказательство того, что Евангелия не являются творением человеческих рук, да этим доказательством оно и является.
И то же самое произошло с богословскими спорами, которые многим современникам казались «ненужными и опасными умствованиями». Да такими они, наверное, и были для большинства христиан того времени. Но кто мог тогда знать, что колоссальный ренессанс язычества в конце XX века поставит вопрос о взаимоотношении Бога и человека во главу угла? Поскольку главный вопрос нашего времени не тот, что двадцать лет назад. На тот вопрос: «Есть ли Бог?» – ответ уже имеется. А теперь самый главный и больной вопрос – другой: «Что для Бога человек?» И то, что христианство может ответить на него четко и однозначно, заслуга тех споров…
Медные трубы
Среди трех испытаний, предназначенных герою – огонь, вода и медные трубы, народ всегда выделял последнее, как самое тяжелое. И для Церкви испытание земной властью и славой едва не стало роковым – хотя и не стало… До сих пор среди историков нет единого мнения: злом или добром был для христианской Церкви полуторатысячелетний альянс с государством.
…В 313 году император Константин своим «Миланским эдиктом» провозгласил свободу вероисповедания. Все, в том числе и христиане, вольны были исповедовать любую религию. Сам Константин до прихода к власти был поклонником монотеистического культа Непобедимого Солнца, однако христианство ему нравилось. Нет, император оставался язычником, но Империя отказывалась от обязательной государственной религии, и это было для христиан, конечно, большим облегчением. Хотя дело было вовсе не в том, что государство потеряло интерес к хранившим его богам, а в изменившихся религиозных воззрениях.
«В том новом религиозно-философском монотеизме, представителем которого был Константин до своего обращения, все внешние формы религии, культы всех богов восходят в той или иной мере к одному Высшему Божеству и в конечном итоге “относительны”. С этой точки зрения Миланский эдикт есть не начало, а конец. В нем находит свое последнее выражение тот религиозный синкретизм[125], в котором разлагается и умирает древнее язычество.
Но теократическая природа государства остается неприкосновенной; религия есть дело государства по преимуществу. Потому что само государство есть божественная “форма” человеческого общества. И свобода даруется для того, “чтобы находящееся на небесах божество могло быть милостиво и благосклонно к нам и ко всем, находящимся под нашей властью”».[126]
Провозгласив свободу вероисповедания, сам император чем дальше, тем более откровенно склонялся к христианству, хоть и принял его лишь на смертном одре. Однако уже сам факт, что кесарь поддерживал христианскую церковь, придавал ей статус государственной. И это оказалось самой тяжелой ношей и самым жестоким соблазном за всю ее историю.
Но отказаться от этого тоже было невозможно. Во-первых, император и не думал спрашивать мнение христиан. А во-вторых, ведь никто не снимал с Церкви завета «научить все народы», и лучшего пути для этого не видно было среди окрестных путей. Все остальные вели в сектантские тупики.
С обращением Константина все изменилось. Как только христианство стало государственной религией, в Церковь хлынули вчерашние язычники, которые решительно отличались от бывших язычников эпохи гонений. Те выбирали христианство, с риском для жизни, принимали его как свою веру. Новые, послеконстантиновские язычники пришли в христианскую церковь, потому что видели в этом выражение лояльности, точно по тому же принципу, по какому раньше они приносили жертвы императору И слишком многие из них крестились точно с тем же безразличием, с каким жгли ладан перед статуей кесаря. Это с одной стороны.
А с другой стороны, став государственной религией, христианство уже не могло быть независимым от государственной власти. Началась долгая история политических отношений с земными властями. История почти всегда драматическая, иногда трагичная и очень редко, лишь в отдельные минуты истории, – гармоничная. Церковные иерархи призывали императора на помощь в своих спорах, императоры вмешивались в церковные дела, церковь повелевала королями. Это был лабиринт без выхода, и лишь французская революция и 1917 год решили проблему самым простым способом, взорвав стены.
Но и это все лишь с одной стороны. Потому что в конечном счете альянс с земной властью оказался промыслительным – на этом пути Церковь смогла выполнить завет Христа: «идите, научите все народы». Не было бы альянса с властями, не было бы и христианского мира.
Протоиерей Александр Шмеман пишет о христианском мире: «Под этим словосочетанием мы разумеем не ту или иную форму отношений Церкви и государства, не внешнее усвоение обществом христианских обрядов, символов, обычаев, не возникновение „христианского быта“. Мы имеем в виду глубокое перерождение самого человеческого сознания, которое стоит за всем этим… Это – прививка Христова образа человеческому уму, сознанию, совести. С Константином христианство действительно становится судьбой мира. Так что на глубине уже все, что бы ни совершилось в нем, так или иначе, связано с христианством, решается по отношению к нему. В этом непреходящее значение той эпохи».[127]
Вслед за императором признавала Христа и Империя, а значит, весь тогдашний «цивилизованный мир». Если до того христиане были «избранными», противостоящими языческому миру, то теперь на плечи Церкви легла тяжесть государственной религии – то есть обязанность обеспечивать Божественную помощь и поддержку Империи и ее начинаниям. Тут ведь вопрос стоит не в том, хорошо это или плохо, вопрос в другом – был ли у Церкви иной путь? И если был, то какой? Она вела войну с языческим миром, и победила и теперь должна была получить плоды этой победы.
Опасность была более чем велика. Христианству предстояло принять в себя и переплавить не что-либо, а многотысячелетнее язычество. Да, оно находилось в жестоком кризисе, но даже больной дракон – все равно дракон. Да, христианство могло дать вчерашним язычникам новое понимание Бога – но этого им было мало. До тех пор в Церкви были избранные, а теперь пошли званые, и какой толпой! И они несли с собой свои представления о религии и требовали от Церкви, чтобы она была близка им, и того же требовал император, которому были совершенно не нужны религиозные войны. Так поражение это или победа?
От автора
– Тогда, Господи… оставь нас и дай нам идти своей дорогой.
– Сердце мое полно жалости. Я не могу этого сделать.
Чтобы ответить на этот вопрос, надо поставить другой: церковь – она для кого? Для духовной элиты общества или для народа? Ибо у элиты и у народа совершенно разные требования к религии. Первой, в общем-то, достаточно одного Слова Божия, а без обряда она, в крайнем случае, обойдется. Народу же нужен обряд, а без Слова он, в крайнем случае, обойдется – и обходится!
Беда в том, что пренебрежение как первым, так и вторым ведет к одинаково трагическим последствиям. Как протестанты, отказавшись от внешнего, от культа, и сосредоточившись на Евангельском слове, в конце концов, породили безрелигиозное общество, так и Православие, сосредоточившись на внешнем, на культе, привело точно к такому же результату. И если кто скажет, что Церковь всегда умела пройти по лезвию бритвы между этими крайностями… Другое удивительно – что она сумела пройти и сохранить себя и своих верных, пусть и «малое стадо». Вот в чем Божий промысел-то!
Отец Андрей Кураев приводит следующие цифры: «…В советские времена социологи свидетельствовали, что процент верующих граждан атеистической державы составляет от 8 до 12 процентов. Во Франции опрос 1986 года показал, что лишь 10 процентов взрослого населения относятся к числу реально практикующих католиков (с регулярным посещением мессы). Причем практикующие католики составляют всего 13 процентов от числа всех людей, заявивших о своей приверженности католичеству. В протестантском мире ситуация аналогичная – “если говорить об активных членах Церкви, то они составляют, возможно, около 10 процентов от всего населения” (из беседы с Дж. Паттисоном). Близость этих цифр заставляет предположить, что число людей, всерьез воспринимающих собственные религиозные убеждения, не зависит от конфессионального или политического климата в стране. 10-15 процентов людей… всерьез живут так, как они это исповедуют».[128] Добавлю сюда, что мне однажды встретился такой факт (к сожалению, не помню, где именно): когда после февраля 1917 года русских солдат освободили от обязательного посещения церкви, то продолжало ходить на богослужения около 10 процентов формально православных. Кстати, когда Константин даровал свободу вероисповедания, христиан в Римской империи было… около 10 процентов.
С этими 10-12 процентами все в порядке. Но что делать с остальными?
Многие историки считают, что альянс Церкви и государства, создавшийся во времена Константина, был поражением. Но, если принять такую точку зрения, получается, что следовало оставить миллионы людей блуждать во тьме и спасать только себя…
Ведь так получается?
Медные трубы(Продолжение)
Сейчас в истории России ставится небывалый эксперимент: смогут ли христиане убедить в своей правоте целый народ без помощи полиции и государства?[129]
Как бы то ни было, Церковь так не поступила. Она вступила на путь, по которому было не совсем понятно, как идти. Ясно, что чем-то придется поступиться, что-то в прежней жизни изменить, возможно, в чем-то другой станет и сама Церковь.
«Историки утверждают иногда, что, борясь с язычеством, христианство само восприняло много “языческих” элементов, перестало быть евангельским богопочитанием “в духе и истине”. Храмовое благочестие, развитие и усложнение культа, почитание святых и их мощей, с такой быстротой расцветающее в четвертом веке, все нарастающий интерес к “материальному” в религии: к святым местам, предметам, реликвиям – все это непосредственно возводится к языческому влиянию в Церкви, и в этом усматривается компромисс ее с миром ради “массовой” победы».[130]
Запомним на будущее, пригодится: массовый интерес к святым местам, реликвиям, возведение храмов и становление культа – это началось не в первом, а в четвертом веке, когда в Церковь пошла масса. Это важно, поскольку и в нашей церкви, в наше время есть немало людей, абсолютизирующих именно это, «материальное». Может быть, они иначе и не могут… но дело в том, что именно эти люди наиболее видны, и по ним часто судят обо всей Церкви. А между тем это совершенно не так. Но и высотами духа Православие отнюдь не ограничивается. Это сложный сплав духовного и материального, в котором очень трудно найти правильную меру того и другого…
Но продолжим читать отца Александра Шмемана.
«Христианство восприняло и сделало своим многие “формы” языческой религии, не только потому, что это вечные формы религии вообще, а потому еще, что весь замысел христианства в том и состоит, чтобы все “формы” в этом мире не заменить новыми, а наполнить новым и истинным содержанием. Крещение водой, религиозная трапеза, помазание маслом – все эти основоположные религиозные акты Церковь не выдумала, не создала, все они уже имелись в религиозном обиходе человечества. И этой связи с “естественной религией” Церковь никогда не отрицала, только с первых же веков придавала ей смысл, обратный тому, который видят в ней современные историки религий»2.
Конечно, сразу это не получилось и получиться не могло. У Валентина Иванова в его романе «Русь Великая» есть такой герой – фракийский крестьянин. Он – христианин, но тем не менее у него дома стоят статуи разных богов, которые он исправно мажет кровью и приносит им жертвы, а Христос для него – это «главный бог, который живет в городе». Да и легенда о происхождении династии Меровингов говорит о, мягко говоря, своеобразном понимании христианства. Но ведь поняли же короли франков, что от морского чудовища происходить при новой вере как-то уже нехорошо – и то прогресс!
Христианство меняло мир исподволь, веками – но меняло.
И ведь изменило!
«В первый раз над государством и обществом, над всеми властями и авторитетами провозглашается принцип объективной Истины, не зависящей ни от чего в мире, и мы почти не замечаем теперь, что эта превозносимая всем современным миром идея “объективной истины” вошла в сознание человека именно тогда… что началось становление современного человеческого сознания, его веры в разум, в свободу, в бесстрашную встречу с реальностью, как она есть, ибо есть нечто сильнее ее: Истина.
Да, примирение с миром. Принятие его культуры, форм его жизни, языка, мысли… Но это примирение совершается под знаком Креста. В сам мир оно вносит образ абсолютного совершенства, а потому суд и раздвоение. Все освящается, но на все теперь отбрасывает свою тень грядущее Царство; мир стал конечным, осознается как путь, как борьба и нарастание…»[131]
Но все это опять же «высокие материи», которые хорошо видны полторы тысячи лет спустя, когда уже есть результат и становится хотя бы отчасти понятен Промысел Божий. В то время, тем более на низовом уровне, этот высокий смысл происходящего был не слишком понятен, зато хорошо заметили другое: стремительное «обмирщение» Церкви. Великолепные храмы, шитые золотом одеяния священнослужителей, приток новых членов, которые были христианами лишь по форме. Все это вызвало неожиданную реакцию – монашество, послужившее противовесом «официальному христианству».
«Основная черта монашества – его фундаментально библейский характер. Пустыня – это место, где нет воды, нет жизни. Там царит смерть и дьявол. Удалиться в пустыню было актом очищения; это был уход не от жизни, а от всех суррогатов Царствия Божия, предлагавшихся обществом. И чем благополучнее было общество, тем более суровые испытания накладывали на себя монахи»2.
Можно понять, почему самые суровые и ревностные из христиан уходили в пустыню. Можно понять также, почему к ним присоединялись менее суровые и ревностные: лучшие из подражания, другие бежали от жизненных проблем, а иные скрывались от воинской службы, от налогов, от наказаний за какие-то преступления. Постепенно монашество стало большой силой, причем силой очень контрастной. С одной стороны, святые отцы-пустынники, оставившие миру удивительные свидетельства веры и благочестия. С другой – толпы невежественных и агрессивных фанатиков, которых использовали в качестве дубинки в разного рода спорах и в борьбе группировок.
Все больше становящаяся «материальной» церковь и суровый аскетизм монахов не могли не вступать между собою в конфликт и, наверняка, вступали. Да, Церковь признавала оба пути – монашеский и мирской – равночестными, однако на практике такого быть не могло, просто потому, что такова человеческая природа. Большинство монахов все равно видело в мирских людях христиан «второго сорта», а обиженные мирские честили монахов бездельниками. И в «Житиях святых» можно найти следы этого раздвоения.
Но теперь, спустя полторы тысячи лет, все видится уже иначе. И это «иначе» опять-таки выражает протоиерей Александр Шмеман.
«Да, внешне христианский путь раздваивается как будто в непримиримом противоречии. Своим куполом храм покрывает и освящает теперь весь мир, всю его жизнь. Но из этого мира бегут, вне его ищут спасения десятки тысяч христиан…
…Своеобразие Константиновского периода в том и состоит, что оба эти пути не рационально, а жизненно воспринимаются одинаково необходимыми, восполняющими друг друга. И в этом их сопряжении спасается – хотя бы только в видении, в замысле – целостность евангельской перспективы. Мир получает христианскую санкцию, благословляется церковью, но монашество становится для него той “солью”, которая не позволяет ему попросту “подчинить” себе христианство… Монахи уходят из мира, но из пустыни благословляют христианскую Империю, христианский град и не устают молиться за них; само это отречение воспринимают они, как служение миру для его спасения. Пускай в действительности этот замысел воплощается только как чудо, как исключение, пускай и в новом христианском обличии мир остается все тем же самодовлеющим идолом, требующим служения себе, пускай монашество часто оборачивается гнушением мира и духовным индивидуализмом: все же внутренняя мера христианского делания в истории найдена…»[132]
Кстати, спустя полторы тысячи лет в России монашество воспринималось именно как разделение труда: монахи – это люди, чья работа – молиться, восполняя недостаток молитв у прочего люда. И за современников, и за нас, будущих, – если не их молитвами, то чьими мы живем в нынешнем-то мире? Уж всяко не собственным благочестием…
…А «государственное» христианство все набирало и набирало силу и влияние, и скоро о веротерпимости речи уже не было. Теперь уже христиане оказались в положении гонителей. Иной раз это приобретало даже слишком темпераментные формы, как это было, например, в Александрии. Вот какая обстановка царила в столице Египта в начале V века.
«Префект Египта Орест очень серьезно относился к своим обязанностям защиты фактической свободы веры, что весьма раздражало христиан, а особенно монахов. Кирилл[133] был в открытой конфронтации с ним. Одной из трудных задач префектуры была защита евреев от погромов. Во время одного из бурных столкновений Орест арестовал вождя толпы погромщиков Иерака и наказал его как провокатора. Приверженцы Кирилла стали угрожать евреям расправой. Евреи не выдержали и напали первыми, устроив превентивный погром. Христиане ответили разгромом синагоги и всего еврейского квартала, что на следующее утро было одобрено Кириллом как мера необходимой самообороны. Таким образом, Орест имел все основания считать Кирилла силой бунтарской и весьма серьезной, тем более что Кириллу повиновалась целая армия нитрийских монахов. Разгромив у себя оригенизм, они искали, кого бы погромить еще. Кто-то натравил их на “язычника” Ореста. Толпа монахов бросилась штурмовать его дом, а один из них, Аммоний, бросив камень, даже раскровил Оресту голову. Орест отдал приказ войскам оттеснить их. В возникшей сумятице Аммоний был задавлен насмерть. Кирилл демонстративно устроил ему торжественные похороны и объявил его мучеником. Правда, историк церкви Сократ ехидно замечает, что если Аммоний и был жертвой, то только собственной глупости».[134]
Теперь в церковь пошла третья, последняя категория людей – пригнанные под конвоем. Насильственное христианство стало одним из самых страшных соблазнов Церкви. В самом деле, как это легко и просто – силой государственной власти, самого государственного аппарата защищать свою Церковь. А то, что при этом создается общество формально христианское, что природа человеческая не терпит насилия… да кого это интересовало! В будущем это отзовется возрождением уже внутри христианского общества оккультизма, примитивного язычества, сатанизма и, наконец, породит среди активной, думающей части общества откровенное антихристианство. Все эти мины, взрывавшиеся на протяжении полутора тысяч лет, закладывались именно тогда. Но императоры-христиане об этом совершенно не думали. Им казалось, что все будет просто замечательно.
Полностью идею христианского государства сформулировал император Юстиниан. Ему принадлежит идея «симфонии» государственной власти и Церкви. Границы Церкви теперь совпадали с государственными границами, религиозное единство Империи стало естественным ее признаком. Более того, начиная с этого времени, само государство стали рассматривать как общество, управляемое совместно царем и священством. Отношения государства и Церкви стали уподоблять отношению тела и души. Все это, конечно, очень красиво, но на деле даже Юстиниан, творец «симфонии», начал со столь грубого вмешательства во внутренние дела Церкви, что иначе как насилием это и назвать нельзя. Он попытался, в угоду политическим интересам, насильно примирить византийскую и римскую церковь. Поэтому в реальных условиях «симфония» существовала, пока было единомыслие между императором и церковными иерархами, а как только единомыслие нарушалось, то приходилось вспомнить, кто сильнее. На востоке, в византийском мире, сильнее был император. Протоиерей Александр Шмеман назвал «симфонию» Юстиниана победным возвратом языческого абсолютизма, а обосновал это следующим образом:
«Государство мыслится как тело, живущее благодаря наличию в нем души – Церкви. Но нужно увидеть радикальное отличие этой схемы от учения ранней Церкви, от которого она на деле никогда не отказалась, ибо это значило бы отказаться от самой себя. Ранняя Церковь сама себя ощущает телом, живым организмом, новым народом, до конца несводимым ни к одному народу и ни к какому естественному обществу… Но в официальной византийской доктрине само государство уподобляется телу совсем не в этом раннехристианском смысле, не потому также, что de facto все подданные империи стали членами Церкви. На деле оно целиком исходит из непреодоленных языческих предпосылок, по которым само государство мыслится, как единственное, Богом установленное, всю жизнь человека объемлющее общество. Видимым представителем Бога в нем, исполнителем Его воли и распорядителем Его достояния является Император. На его обязанности забота одинаково о религиозном и материальном благополучии своих подданных, и власть его не только от Бога, но и божественна по своей природе. Единственное отличие этой схемы от языческой теократии в том, что истинного Бога и истинную религию Империя обрела в христианстве».[135]
Схема знакомая. Именно так формулировали божественную суть императорской власти и в Российской империи. Не только земным властителем, но и предстоятелем перед Господом, точкой, соединяющей Небо и Землю, был в ней не патриарх, а император – да и не было в то время в России патриарха, до такой степени Церковь была подмята властями. Кончилось это, как известно, плохо – в первую очередь для государства…
Но на самом деле подмена была еще глубже и радикальней. Церковь, совпадающая с границами государства, начинала восприниматься как национальная. Политически две половины бывшей империи все больше отходили одна от другой, у них были разные условия существования, разные интересы – и разные церкви. Впоследствии – взять хотя бы русскую смуту начала XVII века – именно религия, а не национальность, стала фактором, разделяющим противников. И большинство нашествий с Запада на Русь воспринималось как агрессия католичества. Так христианская Церковь, родившаяся как наднациональная вера, объединяющая людей, превратилась в религию, разделяющую их. Раскол христианства, который скромно называют разделением церквей, – это та трагическая цена, которую пришлось Церкви заплатить за альянс с государством. Одна из трагедий, но не единственная. На негреческом востоке жители, оказавшись между ненавистной империей и мусульманскими завоевателями, часто выбирали ислам, хотя Сирия и Египет изначально были христианскими – это еще один пример. А можно и еще привести…
…VIII век отмечен ересью совершенно нового типа – открыто исходящей от императора и поставившей себе на службу весь государственный аппарат византийской империи.
Та мысль, что изображение есть идол и его почитание – нарушение второй заповеди Моисея: «Не сотвори себе кумира», возникла вместе с Церковью. Вопрос этот был спорным все время, но в целом сторонники икон постепенно побеждали. Уже в середине III века христианские церкви расписывались библейскими сценами, а в IV веке большинство храмов украшаются фресками, картинами на библейские темы, изображениями Христа, Богоматери и святых. Хотя находились иерархи, которые выступали против изображений.
Без сомнения, Церковь, в конце концов, сама разобралась бы с этим вопросом, если бы не вмешалась светская власть. Византийский император Лев поддержал иконоборческую сторону в Церкви и, недолго думая, в 730 году издал указ против икон. На протесты народа, которому все это не понравилось, он ответил военной силой. Гонения приняли характер государственных. С самого начала против новой императорской идеи выступил Рим. Разозленный император направил в Италию флот, но тот погиб в Адриатике. Однако Лев нисколько не вразумился и, захватив грекоязычную Европу и Балканский полуостров, насильно присоединил их к Константинопольской церкви. Это «благодеяние» резко испортило и без того сложные отношения между Римом и Константинополем.
Сын Льва – Константин Копроним продолжал его дело. Он провел «чистку» иерархии, созвал послушный себе собор и, заручившись его решением, принялся проводить оное в жизнь огнем и мечом.
Иерархи, уже приученные к послушанию, почти не протестовали, миряне прятали иконы, и лишь монахи поднялись на их защиту. Тогда гонения приняли двойной смысл – борьба с иконами и борьба с монашеством, и тут иконоборчество было лишь поводом. Императору трудно было смириться с тем, что внутри его империи тысячи и тысячи мужчин не платят налогов, не служат в армии и вообще считают себя свободными от государства.
Гонения затихли при сыне Константина, но по-настоящему их прекратила лишь жена императора, Ирина, оставшаяся после смерти мужа правительницей при малолетнем сыне. Она созвала VII Вселенский Собор в Никее, на котором был провозглашен догмат об иконопочитании.
И вот тогда-то императорская власть и показала всю свою сущность и свое «христианство». После смерти Ирины, несмотря на постановление Собора, гонения вспыхнули снова. Теперь Церковь вступила в открытый конфликт с императором. На Вербное воскресенье 815 года тысяча монахов прошла с иконами крестным ходом по Константинополю. После чего началось форменное избиение монахов: их пытали, ссылали, казнили. Теперь уже христианские императоры порождали христианских мучеников.
Спасение снова пришло через женщину: после смерти императора Феофила императрица Феодора немедленно прекратила гонения, и теперь уже навсегда. В первое воскресенье Великого поста 843 года в «главной» церкви Византийской империи – храме Св. Софии, – было провозглашено восстановление иконопочитания. С тех пор этот день празднуется как день Торжества Православия.
Это был последний серьезный конфликт Церкви и Империи. А дальше шло лишь постепенное подчинение ее императорам. «Трагедия Византийской Церкви, – пишет протоиерей Александр Шмеман, – в том как раз и состоит, что она стала только Византийской Церковью, слила себя с Империей не столько административно, сколько психологически. Для нее самой Империя стала абсолютной и высшей ценностью, бесспорной, неприкосновенной, самоочевидной. Византийские иерархи (как позднее и русские) просто неспособны уже выйти из этих категорий священного царства, оценить его из животворящей свободы Евангелия. Все стало священно и этой священностью все оправдано. На грех и зло надо закрыть глаза – это ведь от “человеческой слабости”. Но остается тяжелая парча сакральных символов, превращающая всю жизнь в священнодействие, убаюкивающая, золотящая саму совесть… Максимализм теории трагическим образом приводит к минимализму нравственности. На смертном одре все грехи императора покроет черная монашеская мантия. Протест совести найдет свое утоление в ритуальных словах покаяния, в литургическом исповедании нечистоты, в поклонах и метаниях, всё – даже раскаяние, даже обличение имеет свой “чин” – и под этим златотканым покровом христианского мира, застывшего в каком-то неподвижном церемониале, уже не остается места простому, голому, неподкупно-трезвому суду простейшей в мире книги… “Где сокровище ваше, там и сердце ваше”».[136]
От автора
Что показательно, этот горький приговор произнес не историк, который жил и работал внутри Советской России. Он принадлежит эмигранту – то есть человеку, которому по самому своему положению следовало бы вздыхать о золотых временах «России, которую мы потеряли». Но не вздыхает, наоборот – смотрит на альянс Церкви и государства куда более жестко и трезво, чем даже большевистские историки, и уж куда жестче и трезвее, чем кто-либо из историков нынешних, ностальгирующих по так никогда и не существовавшей «симфонии». Собственно о России Шмеман пишет скудно и невнятно – но настолько подробно, по мельчайшим косточкам, разбирает даже не Византию, а некую полуабстрактную, теоретическую Империю, так умело расставляет акценты, подчеркивая общие тенденции и затушевывая частности, что и не имеющий глаз увидит, что именно он имеет в виду.
Этот же подход, унаследованный от Византии, постепенно побеждал в России, пока не закончился в Российской империи упразднением патриаршества и подчинением Церкви Синоду и, по сути, превращением ее в «департамент благочестия». Подминая под себя Церковь, ставя ее себе на службу, государство откровенно рубило сук, на котором сидело. Поначалу это казалось благом – ликвидировать патриарха, который мешал императору, сделать Церковь одним из департаментов в правительстве, привычно призывающим небесное благословение на любые начинания государства. В обмен обеспечивалось преимущественное положение среди прочих религий и численность прихожан – пусть для многих хождение в церковь постепенно выродилось в чисто формальный ритуал, но ведь внешне-то все благолепно! Но по сути все было совсем наоборот, ибо для Церкви главное – спасение, а для департамента – отчет о проведенных мероприятиях. Совершив положенные обряды, житель империи на практике был волен верить во что угодно. Посещение церкви стало чисто формальным выражением лояльности, ну как… сходить на первомайскую демонстрацию, что ли…
Кажется, мы это уже где-то встречали, не так ли?
…В 1917 году все закончилось. Империя, окончательно обессилевшая нравственно, прекратила свое существование. А Церковь выжила. Потеряв все, что давало ей государство, утратив богатство, храмы, монастыри, поддержку властей, оставшись в рубище и на развалинах, она тем не менее уцелела – в объеме тех самых десяти процентов, которые живут так, как исповедуют. Но зато она снова вернулась к тому, куда более естественному для себя положению, в котором находились первые христиане. У нее снова появились мученики и исповедники, и вновь голос Евангелия зазвучал громче прочих голосов.
Конечно, для тех, чей идеал – чистота веры, обеспечиваемая нагайкой городового, то, что произошло, ужасно. Но все же стоит подумать: 1917 год – так ли он плох, как кажется? Да, цена очень высока, но ведь и купленное за эту цену избавление от «симфонии» – тоже не последнее из благодеяний. И тем более неплохо бы вспомнить, Кто занял место императора в его мистическом предстоянии перед Богом[137]…
А во что верил народ?
Эти процессы, хоть и были «верхушечными», затрагивали всю Церковь. Государство много давало, но много и требовало – в первую очередь управляемости и единомыслия.
Постепенно изменилась структура Церкви – точнее, вектор ее жизни. Если раньше она была собранием общин, то есть строилась снизу вверх, то теперь стала централизованной структурой, управляемой сверху вниз. Если раньше, до «имперского периода», пресвитеры и епископы были неразрывно связаны со своими общинами, вплоть до того, что, когда епископ умирал, община называлась «вдовой», то теперь они ставились «сверху» и перемещались с кафедры на кафедру. Это, конечно, было удобней для управления, но вело к неизбежному разрыву «верхов» и «низов».
Принцип единомыслия, мечта уставшего от ересей большинства, был выстрадан, как никакой другой, – но от этого, впрочем, не легче…
«С самого начала в богословских спорах чувствуется государственный мотив – принцип, требующий религиозного единомыслия ради государственного мира… Правительство все более озабочено приведением всех разномыслий к общему знаменателю, не столько из бескорыстной любви к истине, сколько ради сохранения в целости разноплеменной Империи, в которой всякое религиозное брожение грозит немедленно вспыхнуть пожаром всяческих этнических и политических страстей и сепаратизмов…
В этом отношении победа над иконоборчеством означает поворотный момент… Религиозное единство Империи оказалось осуществленным ценою потери всех инакомыслящих, ценою умаления самой Империи… Это новое положение диктует и новую политику. Горький опыт показал, что всякое религиозное расхождение угрожает и государственным потрясением. И основным стремлением императоров становится теперь желание не допустить этих религиозных смут, сохранить некий религиозный status quo. И, конечно, Церковь, всегда жаждавшая догматического единодушия… с радостью восприняла эту консервативную линию государства…
С молчаливого согласия Церкви и государства поставлена была некая психологическая точка, подведен итог. И всякое новое касание богословских тем, всякую постановку новых вопросов нужно теперь уже свести к этому прошлому… Поздняя Византия молча признала, что кафолическая[138] Истина Церкви окончательно, раз и навсегда и во всей полноте, формулирована «древними отцами» и семью Вселенскими Соборами. А потому даже на новые недоумения, на новые лжеучения или вопросы отвечать нужно из того же арсенала, в сокровищницах святоотеческих творений искать заключенный в них ответ на все вопросы».[139]
Но вопросы-то никуда не делись!
Старые аргументы для новых вопросов не годились, новых не было. И тогда люди пытливые, жаждущие истины, принялись разрешать свои сомнения вне христианства. У них оставалось колоссальное философское наследие античного мира, и они стали осваивать его, в его рамках искать ответы на свои вопросы. Совершенно неожиданно, в последние века существования Византии, в этой православной империи произошел возврат к эллинизму, казалось бы, давно поверженному. Оставаясь христианами, и не только формально, но и по вере и духу, интеллектуальная элита общества о «запретном», например, о природе Божества, рассуждала, исходя из греческой философии, и прекрасно чувствовала себя в этом странном положении. Произошел разрыв церковной мысли и духовных поисков – он еще отзовется в будущем.
Впрочем, в православных странах эти процессы происходили более-менее мягко. Все-таки восточная церковь общалась с развитым и цивилизованным византийским обществом, а римская просвещала варваров, которые в свою очередь влияли на нравы своих просветителей. В Риме все было грубее, проще и жестче. Уже в 794 году один из западных соборов запретил служить на каком-либо языке, кроме латинского, греческого и еврейского, так что службы, Священное Писание, молитвы чем дальше, тем больше были непонятны прихожанам. Даже перевод Евангелия на национальные языки пробивал себе дорогу с колоссальным трудом, более того, было время, когда католическая церковь возбраняла своим прихожанам читать Священное Писание – зачем смущать умы «стада»? И, как следствие, она столкнулась с вещами уже совершенно дикими. На Востоке никогда не было такой вспышки оккультизма в высшем обществе и порожденного им ведьмовства «внизу», какими отмечена эпоха, очень точно названная Возрождением. Здесь не бывало ни «черных месс», ни «охоты на ведьм», ни инквизиции. От этого была свободна как Византия, так и допетровская Россия. Стоит ли удивляться, что в России не спешили прорубить «окно в Европу» – это еще вопрос, какие ароматы польются из того окна…
Естественно, богословское развитие (или неразвитие) – это дело ученых богословов и церковных иерархов. На религиозном чувстве «низов» общества все это отражалось мало. Надо было пройти многим векам, чтобы запреты породили насилие, насилие вызвало сопротивление, сопротивление привело к протесту, чтобы появились подходящие условия… и католическая Европа вдруг ринулась в протестантизм, а православная Россия стала сбивать с церквей кресты и рубить топорами иконы.
…Но вернемся в Византию. Был еще один духовный путь, который пролегал по темным монашеским кельям. Его позднее назвали «византийской мистикой».
Победа над иконоборцами подняла значение монашества в церкви и обществе. Больше никто не смел покушаться на монастыри, и они укреплялись и расцветали. Преподобный Феодор Студит, знаменитый идеолог монашества, определял его как особое служение Церкви. Монахи – «нервы и опора» Церкви, «соль земли и свет мира», «свет для сидящих во мраке».
В монастырях писалась своя литература. Это гимны, письма, трактаты, посвященные специфически монашеской жизни, проникнутой мистическим опытом «стяжания Святого Духа». «Это богословие отрешения и одинокого восхождения к Богу оказывается даже в плане церковной жизни важнее, влиятельнее, чем богословие “официальное”. В этих “духоносных” старцах обретает Церковь тот полюс свободы от мира, свободы оценки всего в мире, которого ей так недостает в ее тесном браке с Империей. Потому что это богословие от опыта, не от книги, и в нем христианство оживает именно в своем “практическом” значении, как борьба за настоящего человека».[140]
Таковы были два церковных полюса Византии, а впоследствии и России: «государственная» церковь и монастыри, «официальное» богословие и мистический опыт. А между ними находился громадный мир простых людей, для которых первое было непонятным и чуждым, а второе непонятным, притягательным и опасным. У этого мира были свои представления о религии, под которые приходилось подстраиваться и Церкви, было свое, «народное» богословие и свои обряды, от которых иной раз всего один небольшой шажок до колдовства и суеверия.
Какова была народная вера в Византии? К сожалению, мы этого почти не знаем, поскольку народ не имеет обыкновения оставлять по себе записи дискуссий и трактаты – в лучшем случае, сказки. Не знаем, однако, исходя из аналогий и здравого смысла, можем предполагать…
Что простые люди знали о своей вере? За разговором о богословии и философии как-то забывается, что абсолютное большинство людей того времени были неграмотными. Некоторые сведения они получали в церкви, поскольку церковная служба предполагает чтение отрывков из Священного Писания и проповеди (что ж получается – средний католик, выслушивавший службу на латыни, не знал о своей вере вообще ничего?!), кое-что узнавали из разговоров с другими такими же, как они, неграмотными прихожанами и всякими сомнительными «странниками».
А почему раньше в храмах расписывали фресками любую свободную поверхность, а в новопостроенных даже картины духовного содержания, и те не приветствуются, а висят одни иконы?
Еще в середине V века Нил Анкирский писал эпарху[141] Олимпиодору: «Ты предлагаешь декорировать церковь, которую ты построил, сценами охоты и рыбной ловли для услады глаз… Детская идея, которая введет в заблуждение верующих. Напротив, ты должен покрыть стены церкви сценами из Ветхого и Нового Завета, чтобы неграмотные люди, не имеющие возможности прочитать Священное Писание, увидев картины, научились мужеству настоящих слуг Божьих». О том же писал свт. Григорий Великий в 599 году: «Картины используются в церкви, чтобы позволить неграмотным при взгляде на стены понять то, что они не могут прочитать в книгах».[142]
В старинных православных храмах кое-где до сих пор сохранились фрески, сплошь покрывающие стены и своды, со сценами из Священного Писания или же условно-аллегорические. (Кстати, иконоборцы выступали не против изображений вообще, а против священных изображений: взамен они предлагали рисовать сцены охоты, пейзажи и т. п. Сейчас дико представить себе церковь, расписанную сельскими картинками или, скажем, бегами на ипподроме – но ведь это вполне могло бы состояться! А учитывая, что в эти церкви ходили бы неграмотные прихожане…) С развитием грамотности и книгопечатания фресок и картин становилось все меньше и меньше, и сейчас никакая живопись, кроме икон, в храмах не приветствуется. И то верно: при поголовной грамотности она уже не выполняет той роли, для которой была заведена, а, наоборот, скорее отвлекает молящихся.
Богословские споры народ считал «опасными умствованиями» и «смутой», и в этом церковные «низы» были солидарны с «верхами»: один раз богословие написано, и нечего тут переиначивать, не нами началось, не нами и кончится. Вот только… Можно попытаться напрячь фантазию и попробовать вообразить себе, каким образом преломлялось церковное богословие в мозгу какого-нибудь крестьянина. Но боюсь, что фантазии не хватит. Например, на русском севере «еретик» понимался, как род нечистой силы. «Припозднился как-то мужик в лесу, возвращается в село, а за ним еретик увязался… Мужик на сосну, а еретик принялся дерево зубами грызть… Тут петухи пропели – еретик и пошел дымом…» В одной из последующих глав будет приведен народный рассказ о появлении иконы «Троеручица» и о празднике Преполовения. И если главное – евангельские заповеди – народ понимал на удивление верно (хотя и не всегда выполнял), то что касается Священной Истории и истории Церкви, тут уж фантазии был и простор, и полет!
Очень уважали простые люди самого разного рода мистику (суеверия – это, кстати, тоже мистика, только самого низшего сорта), наполняя мистическим содержанием все, к чему прикасались душой. Иной раз это мистическое чувство уводило в совершенно уже загадочные дебри – вспомним хотя бы, как причастие клали на икону, чтобы получить его «из рук Богородицы». Понимание того, что Бог есть дух, простому человеку давалось с большим трудом. «Бог, который живет в городе» или же в иконе – это было куда проще и понятнее.
Любое описание нравов обычно грешит в ту или иную сторону, в зависимости от того, на что преимущественно обращен взгляд описывающего. Трудно сказать, сколько времени в реальности простые люди отдавали, например, молитве. Молитв было множество, на все потребности и все случаи жизни: вступление в новый дом, рытье колодца, земледелие и рыбная ловля, о шелковичных червях, сборе винограда, оливках и масле, об очищении пищи, против пороков, болезней, несчастных случаев. От зубной боли молились святому Антипе, против бессонницы – семи спящим детям и т. д. Но проблема была опять же в том, что большинство жителей Византийской империи были неграмотны, а значит, все их молитвенное правило ограничивалось несколькими наиболее распространенными молитвами, а для всего остального приходилось приглашать священника. Не раз, например, в западной литературе приходилось читать: священник наложил на кающегося прихожанина епитимью – прочитать сто раз «Верую» или пятьсот раз «Отче наш». Или у нас – положить столько-то земных поклонов. Но если допустить, что «Верую» и «Отче наш» (на латыни!) были единственными молитвами, которые знал какой-нибудь бретонский крестьянин, а у нас поклоны перед иконами были самой популярной формой молитвы – то все становится понятнее, не так ли? Чтобы знать больше, надо уметь читать.
Зато были очень распространены разного рода реликвии: кусочки Креста, частицы мощей, освященное масло и т. п. Те, кто побогаче, могли носить на шее ампулы из свинца, серебра или золота, наполненные маслом из ламп, освещавших Святой Крест. Очень почитались реликвии, принадлежавшие святым и, особо, чудотворные иконы, среди которых первыми были иконы Богородицы. Впрочем, с тем же успехом верили в порчу и сглаз, от которых ходили лечиться кто в монастыри, а кто и к колдунам, верили в демонов, злых духов и более мелкую нечисть, от которой опять же защищались как церковными, так и народными средствами.[143]
…Да, конечно, легко обвинять сейчас этих людей в язычестве и суеверии. Но, во-первых, надо бы постараться их понять. Какие иные формы религиозности могли быть у неграмотного народа? Во-вторых, кроме учения, существует еще и благодать. В Евангелии сказано: «по вере вашей будет вам». От чудотворных икон совершались чудеса, реликвии приносили исцеление, молитвы помогали… В самом деле, кто может помешать Богу наполнить Своим содержанием любую форму? А в-третьих – как вы думаете, что делает современный, просвещенный, со средним, а то и высшим образованием человек, если он болен или в доме у него заводится какая-нибудь пакость вроде барабашки? Думаете, ищет утешения в философии? Один из десяти – да, остальные едут к чудотворной иконе или зовут батюшку, чтобы квартиру освятить.
Интересно, а что делает американец-протестант, если у него дома заводится «барабашка»?
…Сейчас мы уйдем с высот в самые глубины народной веры, поскольку почитание Богородицы в основном шло снизу, поднимаясь волной и захлестывая самые высокие кафедры и троны. Ей молились, просили о заступничестве, не давали в обиду высокоумным несториям, строили храмы, писали иконы и получали от них чудеса и исцеления. Это уже совсем другой мир, в котором совсем нет философии, зато много поэзии и бесчисленное количество чудес, данных людям по их вере…