Земля и грёзы воли — страница 13 из 71

привыкает к зловещим шумам и скрежету. Но поединку между рабочим и материей неведома сонная вялость привычки. Активность и живость в нем не угасают. Крики материи способствуют этой живости. Это крики отчаяния, распаляющие агрессивность труженика. Твердую материю укрощает гневная твердость рабочего. И гнев здесь играет роль ускорителя. Впрочем, в сфере труда любое ускорение требует гнева особого рода[67].

С точки зрения Вико[68]: «Первым значением слова „гнев“ (colère) было „обрабатывать землю“ (cultiver la terre)» (Trad. Michelet. T. II, p. 244)[69]. Но трудовой гнев ничего не нарушает, он остается разумным и помогает нам понять следующий ведический стих, процитированный Луи Рену: под воздействием сомы «Хитрость и Гнев возбуждают друг друга, о жидкость».

И, конечно, этот гнев говорит. Он провоцирует материю. Он наносит ей оскорбления. Он побеждает. Смеется. Иронизирует. Производит литературу.

Производит он даже метафизику, ибо гнев – это всегда откровение бытия. В гневе мы чувствуем себя обновленными, возрожденными, призванными к новой жизни. «Источник гнева и суровости у всех нас совпадает с Источником нашей жизни; в противном случае мы не были бы живыми»[70].

И вот присутствует сразу все – и труд, и гнев, и материя. «По правде говоря, не знающий гнева не ведает ничего. Он не знает непосредственно данного»[71].

В последующих главах мы приведем многочисленные свидетельства об этом выговоренном действии. Пока же нам хотелось бы показать, что провокация материи является непосредственной и что она влечет за собой гнев, гнев, непосредственно направленный против объекта. Сопротивление и гнев объективно взаимосвязаны. И твердые материалы годятся для того, чтобы дать нам – согласно типу их сопротивления – значительное разнообразие метафор, подлежащих ведению психологии гнева. К примеру, Бюффон пишет: «Существуют неровные разновидности мрамора, обработка которых весьма трудна; рабочие называют их гордым мрамором, ибо он ожесточенно сопротивляется инструментам, а если и уступает им, то рассыпается»[72]. Философ, занимающийся поверхностями и цветом, сможет заметить в мраморе лишь холодность и белизну; он никогда не увидит его гордости, строптивости и внезапного рассыпания. По существу, здесь, как и в большинстве других примеров, материя представляет собой волю, поскольку она наделена злой волей[73]. Шопенгауэровский пессимизм считает своей основой тупую волю материи, волю иррациональную. Но пессимизм этот – человеческий, слишком человеческий. Он субстанциализирует наши первые провалы, полагая, будто находит в них подлинную изначальность. Подобный экзистенциализм воли расходится с экзистенциализмом, вовлеченным в труд. В действительности материальный пессимизм Шопенгауэра утрачивает смысл в мастерской. Если праздное созерцание не может преодолеть этого пессимизма, то воля к труду им даже не затронута. Для рабочего материя – это сгущение грез об энергии. Сверхчеловек совпадает здесь со сверхрабочим. И если учесть все факторы, то можно усвоить важный философский урок, ибо он показывает, что всякое созерцание представляет собой поверхностный взгляд и является позицией, мешающей нашему активному пониманию мира. Действие в его продолжительных формах дает более важные уроки, нежели созерцание. В частности, философия противления (contre) должна иметь приоритет перед философией соглашения (vers), ибо именно противление в конечном счете утверждает человека в его инстанции счастливой жизни.

Это чувство свершившейся победы, доставляемое нам укрощенной в труде материей, отмечено Шарлем-Луи Филиппом (Claude Blanchard, р. 84). Когда изготовление сабо близится к завершению, а стружки становятся мельче, рабочий празднует триумф. Как говорит об этом Шарль-Луи Филипп: «Материя оказалась побежденной, а природа – бессильной».

Итак, в одной из своих субстанций побеждена вся природа, а победителем в ежедневной битве стало все человеческое. И в превосходном романе Шарля-Луи Филиппа раздумья о мастерской возвысились до уровня вселенской медитации. Так, бесцельно шатающемуся и беспечному прохожему жилище башмачника казалось «всего лишь одним из самых тихих домиков в деревне Шанваллон».

Но для того, кто хотя бы раз видел, как Батист работает, дом был расположен совсем в другом краю. Тут не ощущалась умиротворяющая и чуть печальная атмосфера Срединной Франции, вводящая вас в определенном возрасте в соблазн и как будто к вам небезучастная. Домик находился в активном мире…

В активном мире, в мире сопротивляющемся, в мире, подлежащем преобразованию с помощью человеческих сил… Этот активный мир трансцендирует мир покоя. Сопричастный ему человек ведает, как поверх бытия внезапно рождается энергия.

Глава 3Метафоры твердости

Что такое остролист? – Ярость земли.

Эмиль Верхарн, «Апрель» // «Двенадцать месяцев»

I

Чтобы как следует отличить проблемы воображения от проблем восприятия, а впоследствии показать, как воображаемое повелевает воспринимаемым,– чтобы тем самым отвести воображению место, причитающееся ему в человеческой деятельности, а именно – первое, из всех слов трудно найти более подходящее, нежели слово «твердый». Если учесть все факторы, твердость, несомненно, окажется объектом совсем немногих действенных переживаний, а между тем она служит источником бесчисленного множества образов. При малейшем впечатлении твердости одушевляется своеобразный воображаемый труд:

Жди, что рассыплет рок самое твердое тело.

Млата незримого звуки слышны![74]

Стоит лишь прошептать слово «твердый», как воображаемый молот, молот без хозяина из стихов Рене Шара[75] будет работать, попав в праздные руки. Словом «твердый» мир выражает свою враждебность, а в ответ начинаются грезы воли.

Слова «твердый»[76] и «твердость» фигурируют как в суждениях о реальности, так и в моральных метафорах, тем самым попросту выражая две функции языка: передавать точные объективные значения, а также навевать более или менее метафорические смыслы. И, начиная с первых взаимодействий между разбухающими образами и ясным восприятием, именно образы и метафоры способствуют приумножению смыслов, их осмыслению. Почти всегда слово «твердый» свидетельствует о человеческой силе, служа знаком гнева или гордыни, а порою – презрения. Это слово не может спокойно пребывать в вещах.

Но, верные нашему привычному методу, согласно которому за общефилософские темы необходимо браться, лишь имея точно определенные случаи, сразу же приведем пример, где весьма простое восприятие, не отходящее от рисунка и форм, сразу же затопляется целым морем всевозможных образов, в которые незаметно проникает моральная жизнь. Этот пример мы заимствуем из книги д-ра Вилли Гелльпаха:

Когда мы говорим об узловатом дубе, мы не только думаем о реальных узловатостях, каковые могут иметься на ветвях, но и хотим обозначить идею упрямства, внушаемую этим образом относительно того, что касается человеческого характера. Тем самым образ, отправной точкой которого служит дерево, после транспозиции ради обозначения психологических особенностей человека вновь возвращается к дереву[77].

Иначе говоря, слово «узловатый», представляющее собой всего-навсего форму, обязывает к непосредственной сопричастности человеческому. Мы можем понять слово «узловатый» не иначе как затягивая узел, как делая материю более твердой, как свидетельствуя о воле к сопротивлению смягчающим ее слабостям. Эту-то транспозицию в сторону человеческого мы и собираемся подробно изучить, исходя из узкой объективной основы. Пристально рассматривая точки сцепления реальности с метафорой, мы увидим, что реальность обретает собственные смыслы посредством метафор и воображения. И такое осмысление бывает стремительным. Уже в самых наивных интуициях и при в высшей степени праздном созерцании твердость дает нам непосредственный совет сопереживать узловатому дубу в своего рода симпатии к твердости. Мир, так воспринимаемый грезой воли, обладает характером. Он показывает нам превосходные динамические образы человеческого характера. Когда за формами мы воображаем сопротивление субстанций, упорядочивается некая объективная характерология. Чтобы доказать ее существование, необходимо лишь обращаться к энергичным поэтам. Они предоставят нам многословные осмысления метафор узловатого, твердого, крепкого, сопротивляющегося дуба, с радостью принимающего бремя лет. Посмотрим, например, каков дуб в поэтике Верхарна.

II

Вместе с ожесточенной борьбой волокон в узлах древесины – вместо дерева-порыва, которое в «Грезах о воздухе» мы анализировали, следуя воображению воздуха,– возникает земной вегетализм, вегетализм жесткий. Вопреки равнинным ландшафтам Фландрии, верхарновский дуб является существом горным, выросшим из гранитной почвы в промежутке между булыжниками. Он извивается вокруг скального выступа, чтобы выбраться из земли; он образует узлы, стремясь опереться уже не на изобильный и слабый гумус, а на самого себя, на запасы твердости, содержащиеся в узловатом стволе.