Но «экономическая процедура» заходит и дальше, в сторону человеческой реальности она направляет символы, она платит, грезя, платит доброкачественной монетой онирических ценностей:
Чтобы вызвать плавку металлов, кузнецы – вместо того чтобы кидаться в печь – могли попросту бросить туда свои ногти и волосы. Муж и жена бросали их совместно. Обладая залогами, принесенными обеими частями супружеской четы, божество обладало четой в целом и ее двоякой природой, ибо приношение части равносильно приношению целого.
И еще можно сказать, что приношение уменьшенных образов равнозначно приношению реальности как целого.
Несомненно, боги всегда более или менее уклончивы, и всегда можно посчитать, что жертвоприношение в кузнице адресовано далеким божествам. Но вот здесь-то и вмешиваются грезы материального воображения. Эти воображаемые силы, вступающие в сделку и позволяющие нам в феноменах, в самих материальных преобразованиях удостоверить действенность наших символических пожертвований, являются в полном смысле слова промежуточными элементами. Как внезапно начинает полыхать пламя, когда волосы кузнеца вместе с волосами его жены загораются во дворе плавильни! Что за радостное тепло сопровождает осознание свершившегося жертвоприношения! Какая внезапная мягкость примешивается к багровому полыханию! Если грезить с достаточной напряженностью, можно всегда увидеть осуществление грез в реальности. Благодаря уловке, заключающейся в символических пожертвованиях, между операциями, свершение которых мы желаем увидеть, и реальными преобразованиями устанавливается непрерывность.
В книге «Призрак Китая» Лафкадио Хирн[206] дважды воспользовался все той же темой жертвоприношения: отливщик колоколов изготовляет колокол с изумительным звуком из-за того, что его дочь бросается в поток расплавленного металла; гончар сам прыгает в печь, чтобы успешно получился фарфор, «напоминающий плоть, взволнованную шепотом речей и содрогающуюся при мелькании мыслей».
Существо, столь вовлеченное в легенды, героя труда, каким является кузнец, можно назвать природным вождем. Как писал об этом Мишле: «Железо облагораживает, молот не только орудие труда, но и оружие»[207]. А вот что говорит Морис Лесерф:
Гран Ферре, в одиночку сражавшийся с сотней врагов, был крестьянином-кузнецом, который сам изготовил свои доспехи. Предводителями Жаков[208] во Франции, как и бунтовщиков, следовавших за бедным Конрадом во время Крестьянской войны в Германии, чаще всего были их кузнецы[209].
Марсель Гране:
Великий Юй, первый китайский царь, был кузнецом[210].
Мишле говорит:
Три или четыре тысячи лет Персия воспевала своего кузнеца. Она воздавала честь труду и не стыдилась этого. В великой поэме о персидских традициях ее герой Гистасп, отправившийся посмотреть Римскую империю, оказывается без средств. Чем занялся бы Роланд[211] в этом Вавилоне Запада? А что стали бы делать Ахилл или Аякс? Гистасп выпутывается из затруднительного положения. Он предлагает свои услуги кузнецу. Но слишком велика его сила. С первого же удара он рассекает наковальню надвое[212].
Этот подвиг повторяется в сказках весьма часто. Жорж Ланоэ-Виллен напоминает, что борода считалась символом силы:
Вулкана всегда изображали бородатым… Даже во времена Второй империи у нас в сельской местности на Западе сельчане гладко брились, за исключением тележника, кузнеца… Кузнец часто вставлял себе в уши серьги, чтобы,– как он полагал,– предохранить глаза от красных отблесков очага, потрескивания пламени и искр, брызгами рассыпавшихся во все стороны от его мощного молота[213].
Зачастую кузнец играл роль посредника между богами и людьми. В своей диссертации (р. 152) Дюмезиль цитирует мифы, где боги обращаются к кузнецу как к обладателю самого большого очага. Амброзию готовит именно кузнец Мамурий[214].
В Новое время от этих верований не отказались. В «Воспоминаниях детства и юности» Ренана мы находим пример молитвы под удары молота:
Мне рассказали способ, которым мой отец в детстве был исцелен от лихорадки. Утром до рассвета его привели в часовню святого, лечившего от нее. Одновременно туда пришел некий кузнец со своей переносной кузницей, с гвоздями и клещами. Он зажег свой горн, раскалил докрасна клещи и, положив железо перед фигурой святого, сказал: «Если ты не унесешь лихорадку от этого ребенка, я подкую тебя, как коня». Святой тут же послушался.
С точки зрения воображения стихий кузнечное ремесло представляется полным. Оно подразумевает грезы, имеющие отношение к металлу, к огню, к воде и к воздуху. Миф о Виланде-кузнеце – миф сразу и об огне, и о ветре. У этого кузнеца есть крылья, он выковывает их. Самые далекие друг от друга души воспримут в этой легенде близкие им качества. В поэме Вьеле-Гриффена[215] («Виланд-кузнец») миф вдохновляет поэта именно своей воздушной потенцией. В иконографии дракона часто встречаются крылатые формы.
Кроме того, дракон, по всей очевидности, является кованым монстром. Это существо, целиком состоящее из железных позвонков, из позвонков выступающих. А куцее воображение, характерное для современной жизни, видит в нем черты металлического существа. Так, Александр Дюма, пересказывая швейцарскую сказку, где с драконом сражается слесарь, пишет: «Двое противников выступали навстречу друг другу… оба были покрыты броней, один – стальной, другой – чешуйчатой»[216]. Но читая эту страницу Дюма материально, чувствуешь, что обе брони изготовлены из одного и того же металла. В «Корабле» Элемира Буржа[217] колесницу Гефеста влечет дракон. Сказочный зверь состоит из земли и огня. Он изрыгает пламя. Это попросту переносная кузница.
В мифах догонов кузнец, напротив, крепко связан с началами воды. По сути дела, как раз овладевая началом воды, он собирается стать великим благодетелем людей. Как показывает нам Марсель Гриоль[218], кузнец в этом случае является героем земледелия. Он приносит людям не только небесный огонь, но и зерновые культуры для разведения. Он учит людей искусству ставить капканы на дичь. Он сообразителен и силен. Ударами молота по наковальне он умеет вызывать дождь[219] (ср. р. 799). Мифический кузнец находит в золе лекарственные средства. Так, с каким бы подходом мы ни обращались к нашей проблеме, мы всегда приходим к одним и тем же выводам относительно конвергенции ценностей. Тот, кто обладает воображаемой ценностью, видит, как к нему стекаются принципы всемогущества. Ни одна субстанция в мифической мастерской не может быть инертной. Вот зола, о которой мы ничего не говорили и о которой следовало бы теперь погрезить, если бы мы не опасались злоупотребить терпением читателя.
Пепел, о моя бесконечность, о вечный рефрен, —писал Гюстав Кан[220] в «Сказке о золоте и молчании» (р. 205).
Весьма насыщенные видéния могут продемонстрировать материальную четырехвалентность грез о кузнице. Бернарден де Сен-Пьер[221] восхваляет Вергилия за то, что на наковальне Вулкана, кующего молнии для Юпитера, поэт объединил четыре стихии, заставив их «контрастировать» друг с другом: землю с водой и огонь с водой:
Облака три волокна, три нити ливня, три части
Алого пламени, три дуновенья могучего Австра
Вплавить успели они, а теперь добавляли сверканье[222].
Бернарден де Сен-Пьер добавляет:
По правде говоря, земли как таковой здесь нет, но Вергилий придает крепость воде, чтобы та заняла ее место; tres imbris torti radios, дословно: «три луча скрученного дождя», т.е. града. Это метафорическое выражение хитроумно: оно предполагает, будто циклопы скрутили дождевые капли, превратив их в зерна града[223].
На наковальне все становится железом, все твердеет под молотом. Чтобы вялую воду превратить в агрессивную материю, ее достаточно скрутить.
Воспринимать мир через четыре его стихии означает ощущать себя демиургом или полубогом. В «Тружениках моря», в главе под названием «Кузница» Виктор Гюго подчеркнул грандиозность этого последовательного господства над материальными стихиями:
Жильят ощутил гордость циклопа – властелина воздуха, воды и огня. Властелин воздуха, он наделил ветер легкими, создал в граните дыхательный аппарат и превратил поддувало в кузнечный мех. Властелин воды, он превратил небольшой водопад в воздуходувную машину. Властелин огня, он высек пламя из скалы, залитой водой[224].
Эта страница может показаться несложной и искусственной. Это случится, если вместе с писателем мы не ощутим необыкновенной силы образа, укореняющего мастерскую в природе, помещающего кузницу в пещере. В следующей главе мы встретимся с образом пещеры, где трудятся, с подземной мастерской. С этого момента мы ощутим, что кузница в пещере представляет собой фундаментальный образ трудового бессознательного.