[257] Черный рев выдалбливает бездну в пейзаже, динамизированном твердыми камнями, скальным базальтом или гранитом. Утес кричит.
Люди не столь мужественные, более философичные писатели находят образы поспокойнее. В своем «Опыте о Природе»[258] Эмерсон невзначай говорит, как если бы речь шла о совершенно естественном образе: «Кто может знать, какие уроки стойкости преподал рыбаку утес, в который бьется волна?» (Trad. Xavier Eyme. 1865, р. 69). Разве это не доказывает, что для того, чтобы отважно проводить жизнь в повседневных трудах, человеку необходима подлинно космическая мораль, мораль, выражаемая в величественных картинах природы? Для любой борьбы одновременно необходимы и объект, и декор.
Один образ из святого Франциска Сальского[259] послужит для нас новым свидетельством, где содержатся сразу и иллюстрация этой фигуративной морали, и пример динамического воображения:
Что до святой Елизаветы Венгерской[260], та предавалась играм и обреталась на ассамблеях пустого времяпрепровождения без пользы для своего благочестия, каковое было укоренено в недрах ее души; подобно тому, как утесы, окружающие озеро Риетт, растут оттого, что об них бьются волны, так и ее благочестие возрастало среди пышности и сует, к коим ее предуготовило ее положение.
Вот так – подобно тому как сердце крепнет в борьбе со страстями, как, осиливая беды, человек делается величественнее,– скала, о которую бьется прибой, глубже укореняется в почве и выше вздымается в небеса. Мы улавливаем новое переворачивание образов. На этот раз ощущает и воображает мораль, проецирует образы тоже мораль. И образы столь глубинно согласуются с убеждениями грезовидца, что начинает казаться, будто при каждом шквале утесы, о которые бьются волны, принимаются расти. Разумеется, современный читатель придает совсем немного значения картинкам такого рода. Но ведь самим своим презрением он соскальзывает к теряющей ориентиры литературной критике, к критике, которая не воспринимает воображения других эпох. А из-за этого он утрачивает литературные радости. И не надо удивляться, что рационализующее чтение, чтение, не ощущающее образов, приводит к недооценке литературного воображения.
Чтобы воссоздать все уроки стабильности, которые усвоил Гёте при созерцании утесов, потребовалось бы много страниц. Вне зависимости от конфликта между его нептунизмом и вулканизмом некоторых из его современников в его космических видениях мы ощущаем чувство первозданных скал в действии. Хорошее изложение этого мы обнаружим в книге Йозефа Дюрлера: Die Bedeutung des Bergbaus bei Gœthe und in der deutschen Romantik («Значение горного дела у Гёте и в немецком романтизме»).
К граниту, к первозданным скалам Гёте испытывал страстное влечение (eine leidenschaftliche Neigung). Гранит означает для него «глубочайшее и высочайшее», das Höchste und das Tiefste. На горе Брокен с помощью первоинтуиции он познает основополагающую горную породу, тот самый Urgestein, новый пример Urphänomenon, прафеноменов, столь важных для гётевской теории природы. Восседая на высокой голой вершине, он любил говорить себе: Здесь ты покоишься непосредственно на основании, досягающем глубочайших областей земли… В этот миг глубинные силы… земли воздействуют на меня одновременно с флюидами небосвода.
Именно здесь он ощущает прочность первоначал собственного существа.
Напряженность гигантского размаха грез Гёте чувствуется в следующей строке:
Oben die Geister und unten der Stein.
Вверху – духи, а внизу – камень.
В другом месте Гёте пишет: «Утесы, чья мощь возвышает мою душу и наделяет ее крепостью»[261]. Кажется, будто гранитный утес не только становится пьедесталом для его возвеличенного существа, но еще и придает этому существу собственную сокровенную крепость.
Принадлежать не почве, а скале – вот грандиозная греза, бесчисленные следы которой мы находим в литературе. Сколько произведений говорят о славе врезанных в утес за́мков и называют благородными тех, кто живет среди камней!
Клеменс Брентано тоже причастен гордыне гранита:
Schmähst du ewige Gesetze,
Der Gesellschaft Urgranite,
Dann schimpfst du den Kern der Erde,
Der zum Licht dringt in Gebirgen.[262]
Ты презираешь вечные законы
Общества, о прагранит;
Затем ты бранишь ядро земли,
Которое рвется к свету в горах.
С точки зрения Гегеля, гранит – это «ядро гор» (Философия Природы. Trad., II, р. 379). Это принцип сгущения par excellence. Металлы являются «менее сгущенными, чем гранит», «гранит – наиболее важный элемент, фундаментальная субстанция, с которой сочетаются прочие формации». Это пристрастное отношение к определенной субстанции и это немотивированное суждение в достаточной степени доказывают, что мы повинуемся образам.
Гранит утверждает постоянство своей сущности в самой своей зернистости. Он бросает вызов любому проникновению внутрь, любому царапанию и износу. И тогда возникает целый класс грез, играющих большую роль в воспитании воли. Грезить о граните подобно Гёте означает не только воздвигать собственную неколебимую суть, но и пытаться сохранить глубинную нечувствительность ко всем ударам и оскорблениям. Вялая душа вряд ли может воображать твердую материю. А вот если образ будет искренне пробуждать воображение, это повлечет за собой глубинную сопричастность всего существа. Об этом нет необходимости много говорить. Любой великий образ представляет собой модель. Воздействие моделирующего образа ощущается в определенной краткости выражения. В одной-единственной строке поэт может дать нам почувствовать благородство твердой материи: Некоторые слова, что нежно любит рука: гранит, – пишет Янетта Делетан-Тардиф в своей Тетради (Tenter de vivre, р. 73).
Разве не примечательно, что слова, обозначающие скальные породы, сами являются твердыми? Вот одна-единственная фраза, где Бюффон перечисляет первозданные породы: «К ним следует отнести не прикрытые землей камни, кварц, яшму, полевой шпат, шерл, слюду, песчаник, порфир, гранит» (quartz, jaspes, feldspath, schorls, micas, grès, porphyres, granits) (Éd. 1788, t. I, p. 3). В своей речи человек хочет сохранить опыт рук.
С этими словами на устах мы простим хорошего геолога Вернера, который без колебаний утверждал, будто названия минералов – первичные языковые корни. Утесы учат нас языку твердости.
Глава 8Грезы об окаменении
Когда ребенком я впервые увидел, как схватилась штукатурка, я испытал шок и погрузился в раздумья. Я не мог оторваться от зрелища. Пока это было не более чем зрелище, однако я смутно предчувствовал – и так, что у меня захватило дух до самой поясницы, – что здесь есть нечто, чем я когда-нибудь смогу воспользоваться.
Не всякое воображение бывает гостеприимным и способным к расширению. Существуют души, которые формируют образы путем отказа от сопричастности к ним, как если бы этим душам хотелось удалиться от жизни Вселенной. С первого же взгляда мы ощущаем их настроенность против произрастания. Во все пейзажи они вносят жесткость. Они любят подчеркнутую, отрывистую и режущую рельефность, рельефность неприветливую. Их метафоры можно назвать неистовыми и сырыми. А цвет – незамысловатым и громким. Инстинктивно они живут в какой-то парализованной вселенной. Они умерщвляют камни.
Многие страницы Гюйсманса[263] могут послужить первыми примерами этих грез об окаменении, что облегчает изучение не столь жестких образов. К тому же, чтобы произвести большее впечатление умерщвления созерцаемого мира, видение Гюйсманса добавляет в этот мир гноящиеся раны. В материальной поэтике Гюйсманса доминируют трупные мотивы. Диалектика камня и раны позволит нам ассоциировать с обездвиженными фигурами из окаменелого мира слабое и медленное движение, странным образом вдохновляемое болезнью плоти. Итак, сформулируем материальную диалектику Гюйсманса в следующих двух словах: гной и шлак.
В качестве центра нашего материального анализа поэтики Гюйсманса выберем пятую главу из его романа «На рейде» (Еd. Crès). Во многих отношениях это путешествие на Луну, рассказанное врагом воздуха, землянином. Но этот землянин не любит землю; земля, камень и металл служат ему для реализации его отвращения. И это до такой степени, что мы достаточно охотно снабдили бы выбранную главу из этого романа следующим заголовком и подзаголовком: «Химия лунных твердых веществ, или Отвращение камнееда».
Впрочем, давайте сначала посмотрим, как грезы при созерцании холодного и тусклого света производят впечатление твердых субстанций. С этой целью проникнем сквозь все созерцаемые оттенки, отделим одни от других ради сгущения и вспомним наблюдение Вирджинии Вулф: Когда яркие цвета, как, например, голубой и желтый, смешиваются под нашим взглядом, щепотка их порошка остается нашим мыслям[264].
На самóй Луне «при нескончаемом бегстве взгляда» Гюйсманс видит «бескрайнюю пустыню сухого гипса». Стоит лишь назвать убогую и «неблагородную» материю, как мы сразу увидим вeсь свет окаменелого неба. Движение этого света, казавшееся столь ощутимым акватическому грезовидцу