материю земли. И вот эта-то материя его и предала. По тону упреков можно вычислить пыл его желаний. Он тратит целые страницы на ругательства по поводу предательств и лжи со стороны твердости, против истечения густоты. В конечном же счете под нагромождением искусственных образов, под перегруженными литературными экзерсисами, которые придирчивые критики осудят, можно разглядеть увлеченную душу и сердце, любившее реальность несчастной, но все-таки искренней любовью.
Впрочем, если мы отойдем от горьких произведений мэтра и перечитаем его более уравновешенные страницы, мы сможем обнаружить смягченные варианты тех же тем. Проследуем, например, за Гюйсмансом в Сен-Северен, в эту
торчащую абсиду, напоминающую зимний сад редкой и слегка буйной поросли. Это окаменелая колыбель очень старых деревьев, в цвету, но безлистных…, уже почти четыреста лет в них обездвижен сок, и они уже не растут… белая кора колонн чуть осыпалась… И посреди этой мистической флоры, среди этих окаменелых деревьев стояло одно, причудливое и прелестное, внушавшее химерическую мысль, будто дыму, разматываемому голубыми кадилами, удалось с годами сгуститься, коагулировать и, скрутившись, образовать спираль этой колонны, вращавшейся вокруг собственной оси и наконец расширившейся по краям в сноп, чьи надломленные стебли ниспадали с высоты кружал.
В книге «Грезы о воздухе» мы отметили этот образ дерева дыма, образ весьма естественный, очень часто наблюдаемый, столь нежный и способствующий отдыху воздушного воображения. Так вот он в твердом виде, вот как он попадает в грезы о камне, на свое место в этом лесу, тронутом вечной зимой, среди «застывшего массива древесных скелетов» (р. 48). Как сможем мы найти лучшее подтверждение тому, что разные типы материального воображения специфицируют свои формы грез? У жителя земли и жителя воздуха особые деревья дыма. Но именно материя грезы сообщает изначальную истину, вызывающую доверие души грезовидца. Изучивший глубины произведений Гюйсманса может предвидеть, что и дерево дыма должно в них быть застывшим (médusé).
После того как мы сумели найти такого писателя, как Гюйсманс,– а он разрабатывает свои образы до конца,– нам нетрудно выявить менее утрированные черты, дающие тот же образ. Каким бы эффективным ни было это повторение, оно станет доказательством нормального характера активности воображения. Так, луна с металлическим светом предстает в некоторых стихотворениях Жюля Лафорга[276]:
Étangs aveugles, lacs ophtalmiques, fontaines
De Léthé, cendres d’air, déserts de porcelaine,
Oasis, solfatares, cratères éteints,
Arctiques Sierras, cataractes l’air en zinc,
Haut plateaux crayeux, carrières abandonnées,
Nécropoles moins vieilles que leurs graminées,
Et des dolmens par caravanes…
Слепые пруды, глазные озера, источники
Леты, воздушный прах, фарфоровые пустыни,
Оазисы, сольфатары, потухшие кратеры,
Арктические Сьерры, водопады, словно из цинка,
Высокие меловые плато, заброшенные карьеры,
Некрополи, более древние, чем растущие на них злаки,
И целые караваны дольменов…
И – замечание весьма редкое для поэзии Жюля Лафорга, где Луне обыкновенно присуще какое-то материнство, – лунный луч похож на ранящую стрелу.
Дикобразы, бесцельно полирующие ваши бледные копья.
Но лафорговская душа глубоко акватична. Жизнь камня для нее любопытным образом затронута грезами воды, что мы отмечали в одной из предыдущих книг:
…Ah! c’est là qu’on revient encore
Et toujours quand on a compris le Madrépore.
…Ах! Вот куда мы еще вернемся,
Когда мы поймем Звездчатый Коралл.
Понять Звездчатый Коралл — разве не означает это сопричастности источнику окаменения? Грезам, тотализующим образы, свойственно видеть симбиоз водоема и источника, а каменная наяда, естественно, высится посреди фонтана со скульптурами. Целый мир грез одушевляется в образах, объединяющих камни с водами, придающих водам способность выделять камень, а камням – течь сталактитами. Белая от пены вода навевает образы остекленения. Вода, говорит Франсис Жамм[277], «осыпается волна за волной», «на гребне образуется снежный аканф». Если бы все эти «капельки воды застыли, они превратились бы в капсулы мадрепора» (Jammes F. Champêtreries et Méditations, p. 12). Чтобы увидеть прекрасные мадрепорические моментальные снимки, достаточно перелистать альбом Жозе Корти (Rêves d’Encre). Мы ощутим их, если пронаблюдаем за расцвечивающей материей в ее инкрустирующем действии, оживляя грезы Бернара Палисси, изображавшего формирование камней и кристаллов как действие замораживающей воды, воды, концентрирующей землю, придавая ей чернильные оттенки. Все грезящие с пером в руках ощутят эти смыслы черных чернил на белой странице. Грезя о минералах мадрепорических картин Жозе Корти, они поймут, что, как в древнем Китае, можно поклоняться «божествам чернил»[278].
Однако если бы мы пожелали изучить все образы, формирующиеся у границ двух материальных стихий, то до конца мы бы не добрались. Для грезовидца земли все источники каменеют. Исходящее из земли хранит приметы субстанции камней.
А сколько образов мы найдем, если захотим перечислить все формы, которые кажутся нам застывшими движениями? С пера Ламартина десятки раз слетал образ складок холмов как земных волн. О горном рельефе Герхардт Гауптман писал: «Мощь стихий (в) этой застывшей гигантомахии»[279]. Поэт же, повсюду видящий первенство образов моря, всегда как бы приводит в движение волны земли. Глядя на «эти гранитные волны по имени Альпы», Виктор Гюго писал: Устрашающая греза – мысль о том, что сделалось бы с горизонтом и с человеческим разумом, если бы эти громадные волны пришли в движение[280].
Этим же образом пользуется Эркман-Шатриан:
Горы… горы, и опять горы!.. недвижные волны, становящиеся плоскими и изглаживающиеся в дальних туманах Вогезов.
То же замечает и Лоти:
Над нами непрестанно кружатся горные вершины – гигантская окаменелая зыбь, кажется, все еще движущаяся, несущаяся и пробегающая…
Франсис Жамм также писал:
Небо с облаками, море с волнами и горы с долинами похожи друг на друга; но больше всего морю сродни горы, и, по правде говоря, они – лишь более устойчивое море с неизмеримо более медлительными волнами.
На взгляд Предвечного, горы, – поведал нам Франсис Жамм, – перекатывают «свои бесконечные приливы и отливы». Поэт созерцает мироздание глазами некоего Бога.
Но все эти образы, наделившие переживаемым смыслом понятие «движение геологических участков», столь заурядны, что никто не благодарит поэта, который доносит их до нас. И все же если редкий поэт обновляет это понятие, так что (с какой осведомленностью!) возвращает ему всю его новизну и свежесть, мы ощущаем, что литературное воображение – поистине одна из изначальных функций.
Lourde nuit, sorcier noir, endors le mouvement Du dodelinant Pacifique. Transmute ses remous en rochers de cristal; Pétrifie une vague en verte Cordillière, Et les poissons en des merveilles joaillières. Donne à l’eau le repos du sommeil minéral![281]
Тяжелая ночь, черная колдунья, убаюкай движение Качающегося Тихого Океана. Преврати его ил в хрустальные утесы, Сделай волны камнями зеленых Кордильер, А рыб – ювелирными чудесами. Дай воде покой минерального сна!
Предстают ли образы окаменелого мира в созерцании поэтов, чувствительных к космическим красотам, или же заряжаются пессимизмом созерцания презрительного, как в творчестве Гюйсманса, они не исчерпывают всех функций воображения. В частности, у некоторых поэтов можно отыскать своего рода волю к окаменению. Иначе говоря, кажется, будто комплекс Медузы может наделяться двоякой функцией в зависимости от собственной интровертности или экстравертности. Порою поэт обладает «медузирующими» способностями, он умеет пригвоздить противника к земле. Так, в «Калевале» Элиаса Лённрота юный герой провозглашает:
Посрамлю певцов я пеньем,
Чародеев зачарую;
Так спою, что кто был первым,
Тот певцом последним будет.
Я его обую в камень…
…………………………
Наложу на грудь каменьев,
На спину дугу из камня,
Дам из камня рукавицы,
Шлемом каменным покрою![282]
Образы редко бывают столь настойчивыми. Воля к окаменению расходуется во взгляде. Чаще всего чтобы ее отметить, достаточно одной черты. В одной-единственной строчке чувствительность к ней проявляет Жан Лескюр:
К недвижной ярости камней.
Но этот образ укоренен во многих типах психики, и он восходит ко времени, когда один взгляд отца нас обездвиживал. Всю жизнь мы храним желание навязать неподвижность камня враждебному миру, изумленному врагу. Впрочем, и в стихотворении Жана Лескюра в дальнейшем следует настоящая исповедь гнева: