Земля и грёзы воли — страница 61 из 71

С тех пор я не мог любить горы и башни! Во мне запечатлелась энграмма головокружительного падения. Когда ко мне возвращается это воспоминание, когда в сновидениях и даже в грезах наяву оживает этот образ, какой-то неопределенный недуг спускается в глубины моего существа. При написании этой страницы я испытывал муки, а переписывая ее, страдаю, словно при новом и реальном приключении. Совсем недавно я читал книгу, в которой вовсе не ожидал встретиться со своей историей, однако это воспоминание помешало мне продолжить чтение. Я переписал следующий абзац:

Большинство чужаков останавливаются на смотровой площадке, но фанатики, те, у кого хватает дыхания, и бодрячки лезут и выше, в четыре башенки, приводящие к основанию весьма оригинальной и легкой восьмиугольной пирамиды, которая образует шпиц колокольни. Если вам не слишком досаждает полнота и вы не боитесь головокружений, вы можете карабкаться и выше башенок, по восьми винтовым лестницам,– под восемью углами они вьются до самого фонаря. Гёте не раз совершал такое восхождение – и как раз для того, чтобы получить закалку от головокружения. Он нацарапал свое имя на камнях башенок…[426]

Я почти не понимаю архитектуры, описанной Деппингом; она совсем не пробуждает у меня отчетливых воспоминаний. Я полностью предаюсь страданиям. Выражаясь в стиле Мальбранша[427], я охотно сказал бы, что обостренная чувствительность, мешающая мне читать, коренится в моем болезненном воображении. Психоаналитики, возможно, отыщут и моральные причины такой чувствительности. Но, на мой взгляд, объяснением здесь может служить лишь то, что столь обильные впечатления головокружения остались сопряженными с вот этим воспоминанием, столь отчетливо конкретным и ясно определенным, столь изолированным в истории моей жизни. Стоило мне спуститься на землю, как ко мне вернулась ничем не замутненная радость существования. Я пил рейнское вино и мозельские вина с тонким чувством почтения, которое они могут внушать шампанцу. Но все эти радости не воспрепятствовали сложиться во мне психическому несчастью. Мое воображаемое падение продолжает терзать мои грезы. Как только ко мне возвращается тревожный кошмар, приходит ощущение того, что я вот-вот упаду на страсбургские крыши. И если я умру в своей постели, то умру я от этого воображаемого падения, с разбитым или сдавленным сердцем. Болезни часто бывают лишь второстепенными причинами смерти. Существуют образы более вредоносные и жестокие, образы, которые не прощают.

Похоже, Александр Дюма страдал от той же напасти. В «Моих мемуарах» (Т. I, р. 276) он писал: в десятилетнем возрасте мое «физическое воспитание шло своим чередом: я бросал камни, словно Давид, стрелял из лука подобно воину с Балеарских островов, влезал на коня, будто нумидиец; только не лазил по деревьям и не карабкался на колокольни. Я много путешествовал; и в Альпах, и в Сицилии, и в Калабрии, и в Испании, и в Африке я часто попадал в труднопроходимые места, но проходил через них, потому что там надо было пройти. Только я один знаю, сколько мне пришлось намучиться, когда я там проходил. Этот сугубо нервный и поэтому неисцелимый ужас был столь велик, что, если бы мне предоставили выбор, я бы, скорее, предпочел драться на дуэли, нежели карабкаться на самый верх Вандомской колонны. Однажды вместе с Гюго я поднимался на башни Нотр-Дама; сколько же пота и содроганий мне это стоило». Несмотря на список показных доблестей, образующих «покрышки», которые без труда снимет психоаналитик, мы прекрасно ощущаем, что «этот сугубо нервный ужас» характеризует психику, странным образом ставшую чувствительной благодаря энграмме воображаемого падения. Несколькими страницами ранее Александр Дюма сделал признания, которые могут помочь нам найти следы столь живучей тревоги в самом раннем детстве (р. 273):

Подобно природе, я боялся пустоты. Как только я ощущал хоть какую-то оторванность от земли, у меня, как у Антея, начинала кружиться голова, и я терял все силы. Я даже не дерзал спускаться в одиночестве по лестнице с хоть немного крутыми ступенями…

В своей чрезвычайно обстоятельной автобиографии Хенрик Стеффенс[428] посвящает множество страниц описанию необычайной глубины таких впечатлений. По его мнению, головокружение представляет собой внезапное одиночество. Когда оно завладевает человеком, того не спасет никакая опора, никакая рука помощи не в состоянии удержать его от падения. Несчастный, пораженный головокружением в его изначальном значении, становится одиноким до самых глубин своего существа. Он сам – живое падение. Это падение открывает настоящие бездны в его собственной сути: Ein solcher Mensch wird in den dunklen Abgrund seines eigenes Daseins… hinweggezogen[429] (Такой человек уносится в темную бездну собственного существования). Речь идет именно о крахе существа, о крахе здесь-бытия, воспринимаемого по возможности физически, до возникновения метафор на эту тему, разработанных в философии Кьеркегора.

Такого рода впечатления сопровождали Стеффенса поистине на всем протяжении его жизни. Он утверждает, что они в самом деле стали составными частями его грез. А всякое физическое головокружение он всегда соотносит все с тем же впечатлением внезапного и полного одиночества: «Головокружение открывало мне темные бездны одиночества покинутой души».

Одно-единственное предчувствие грезы о падении убивает сон. В одном из рассказов («На воздушном океане. Тропинки к незримому»)[430] Ремизов пишет: «Сколько раз в миг, когда я засыпаю, я невольно представляю себе, будто карабкаюсь по карнизу на очень большую высоту, и в испуге ощущаю, что больше не могу даже видеть сон» (Trad., р. 178). В дурные дни своей жизни я воспринимаю сон как падение. Это бывает по ночам, когда судьба человека – падать. Его охватывает смутное головокружение, связанное со столь отчетливой мыслью!

Мы слишком долго пользуемся изношенными словами. И только читая Хенрика Стеффенса, я пережил все потенции и задние мысли, дремлющие в старом французском слове garde-fou[431] (перила, парапет). Перила защищают нас от элементарнейшего безумия, что может постичь любого из нас на мостике или на верхней площадке лестницы. Александра Дюма такое безумие охватывало на балконе его квартиры на третьем этаже. Но чтобы придать весь смысл энграммам падения, которые могут запечатлеться в самом отдаленном бессознательном, вспомним предупреждение, высказанное г-жой Монтессори[432] относительно ухода за новорожденным. В ее книге L’enfant читаем:

Я видела новорожденного, которого – едва успев спасти от асфиксии, – погружали в стоявшую на земле ванночку; и пока его стремительно туда опускали, чтобы окунуть в воду, он закрывал глаза и вздрагивал, вытягивая руки и ноги, как всякий, кто ощущает падение.

Таков был его первый опыт страха.

(Trad., р. 20)

«Здравый смысл», не обязательно являющийся «психологическим смыслом», не проявит здесь особого доверия. Здравому смыслу необходимы зримые рационализации. Он с легкостью верит, будто падение оставляет психологические следы в детской душе лишь тогда, когда оставляет шрамы на лбу. Но как не заметить, что физические последствия – пустяк, коль скоро речь идет об изначальном ощущении, о внезапном, прежде неведомом внутреннем движении? Мария Монтессори сравнивает заботу, с которой относятся к молодой матери, и бесцеремонность по отношению к младенцу (р. 22):

Младенца вынимают из колыбели и вновь туда кладут, поднимая на уровень плеча переносящего его взрослого; а затем его снова опускают, чтобы положить на кровать рядом с матерью, и все это соответствует тому, чем показались бы ей обязательный подъем и спуск в лифте, механизмом которого невозможно управлять.

И автор советует делать медленные и нерезкие движения. В таких случаях никакая энграмма головокружения не нарушит еще дремлющей, но уже чувствительной жизни.

Между воображаемым падением вроде пережитого нами в Страсбурге и «падением» столь слабым и далеким от каких бы то ни было явных последствий, как рассматриваемое Марией Монтессори падение младенца, мы без труда найдем массу промежуточных падений со множеством вариантов. В частности, в разряд промежуточных падений мы поместим «литературные падения», вычитанные бездны, всевозможные виртуальные падения, дающие нам уроки счастья, обрабатывающие наше бессознательное по воле чтения, так что формируется динамический мазохизм, о котором Гёте сказал: «Не бывает подлинных наслаждений кроме тех, когда начинается головокружение»[433].

У всех этих виртуальных переживаний есть общая черта: падение творит в них пространство, падение углубляет бездну. Безмерное пространство не столь уж необходимо для воображаемого падения в глубины. Легкого и малозаметного динамического образа часто бывает достаточно для того, чтобы поместить в ситуацию падения целое существо,– иными словами, в этом плавном динамическом образе уже имеется нечто молниеносное, если только мы переживаем его in statu nascendi, в мгновение, когда он запечатлевается в психике. Иногда великий писатель умеет передать этот гипнотизм головокружения в нескольких словах. В книге «Грезы о воздухе» мы показали, с каким искусством такой поэт, как Эдгар По, пользовался динамическими образами подобного рода. Он инстинктивно понимал, что литературное головокружение должно начинаться с легчайшего «прогибания», но «прогибание» это должно быть в некотором роде глубинным, онтическим и напоминающим обморок. Чересчур детально описанное литературное падение, бездна, слишком перегруженная образами,