Земля Кузнецкая — страница 35 из 56

Вцепились мы тогда в левый берег речушки и ни шагу назад. До боев были на этой земле сады, деревни с белыми избами, а потом ничего не стало. Огонь фашистов все пожег. Но наши люди так крепко встали — ничем не отдерешь. Трудно было…

Степан пригладил волосы, рассеянно оглядел комсомольцев и на секунду плотно сжал губы.

— Наш полк стоял на длинном крутом увале —. вокруг ни дерева, ни кустика. Позади нас, в четырех километрах, река, перед нами болото, за ним снова рыжий увал и поперек его, устьем к нам, узкий овраг. Бывало накопятся немецкие танки или самоходки где-то в излучине оврага, а потом выскочат в устье, развернутся веером. Житья никакого — не было. Мы же на виду, а бьют они прямой наводкой. Десяток НП сменили, но от огня не ушли.

Как-то утром, после беспокойной ночи, вызывает меня комбат Павел Гордеевич. Глянул я на него и прямо ахнул: вот уж кого действительно измотал этот плацдарм. Вы же знаете, что Павел Гордеевич — человек крепкий, а тогда, за эти три недели, лицо у него ссохлось, задубело, глаза щурит, как будто глядит против солнца. А так спокоен, голосом ровный. Когда шли по ходу сообщения, он сорвал на бровке желтый цвет люпина, помял в пальцах, понюхал и вроде как усмехнулся. Я еще подумал: «Не иначе, письмо получил». Получал он эти письма чуть не каждую неделю, а от кого — только теперь я узнал.

Степан вздохнул мечтательно.

— Эх, ребятки, знали бы вы, как хорошо письмо на войне получить. Мне вот никто не писал. Но один раз старшина дает кисет — подарок от земляков. А в кисете записка: «Дорогой товарищ, мы помним о тебе. Желаем здоровья и скорой победы. Оля и Вера». Я ту записку вместе с комсомольским билетом носил.

Во-от… Вышли в тот раз до боевого охранения. Попыхал комбат самокруткой, пощурился на немецкую горку, а потом показывает на устье оврага: «Знаешь эту щель?» — «Знаю, — говорю, — как же… На свету оттуда вернулся».

Павел Гордеевич кивает: «Хорошо. Приказал хозяин запечатать эту дыру. Поведешь сегодня туда минеров. Только чтобы наверняка, наглухо». Когда будет заминировано, проберись к мертвому танку и разведай положение у противника.

Часа четыре пролежал я у амбразуры — заново подступы к оврагу изучал. Насчет работы на войне у меня всегда нюх был верный, — так вот и в тот день, вижу, попыхтеть придется. Принесли ужин. Выпил я свои сорок шесть граммов спирта. Выпил, закусил и лег спать тут же, под низким накатом из жердочек. Уснул, и словно бы через минуту будят меня, но это только показалось, что через минуту, а на самом деле была уже ночь. И такая теплая, в звездах и без стрельбы. Ветерком умыло меня, и от потайного костра нанесло горький березовый дым. Моих саперов я нашел в развилке траншеи. Сидят у стеночки, в рукава курят.

Спрашиваю: «Дышите?» — «Дышим». — «Ну, дышите, — говорю, — потом некогда будет. Да показывайтесь, сколько вас, какие вы?.» — «Дюжина», — отвечает кто-то тоненько, а второй возражает: «А товарища санинструктора забыл?» — «И то правда. Тринадцать, выходит».

Командовал саперами старшина. Наскоро познакомились. Как следует, конечно, не видать, но когда всмотрелся, вижу — народ крепкий, с такими воевать веселей. Рассказал про путь-дорогу. Старшина поторопил: «Все ясно, сержант. Давай трогаться».

На ничейную землю выползли в боевом охранении. Обошли свое минное поле и потом в низину. Двигались не очень скоро — каждый сапер тащил по шесть противотанковых мин. Да я и не торопил — ночи в августе длинные. Осталось уже совсем недалеко от устья оврага, когда над нами щелкнуло и повис первый фонарь. До смерти не любил я эти фонари — свет от них как будто на плечи давит, к земле прижимает. Большая тренировка нужна, чтобы при таком свете двигаться. Правда, мы со старшиной пользу от этого получили — определились точнее, прикинули, как ловчее пробраться к нужному месту. А немцы словно почуяли нас — пулеметами донимать стали. Шальные очереди так и буравят, землю вокруг нас щупают. Старшина всего один раз пожаловался, когда его забрызгало болотной грязью: «Черт их возьми… У них нервы, а я вот ползай арап-арапом».

С самого начала я нацелился к трем подбитым немецким «тиграм» — это их здесь наши пушкари настигли. За их броней нам была обеспечена некоторая свобода маневра. Саперы отдохнули, но немного. И успел только сползать к оврагу, а они уже за «посев» принялись. Работали тихо, без стука, без звяка, но очень быстро. Наконец старшина говорит: «Разведчик, играй отбой. Сейчас вот Антон Федорович Помилуйко вернется, и тронемся. Он в самом овраге нескольких «попрыгунчиков» поставил — сами же немцы их делали, вот и пусть нюхают, чем это пахнет».

Прошло несколько минут, и наконец не далеко показался солдат. «Антон Федорович, — шепотом позвал старшина, — поторапливайся!»

И только он успел позвать, как черт дернул какого-то нервного немца пустить ракету над самыми мертвыми танками — я различил даже купол небольшого парашюта, на котором она повисла. Не знаю, увидели немцы Помилуйко или нет, только цветная пулеметная очередь ударила как раз по нему. Солдат охнул, потом еще раз и тут же протяжно закричал. Каждый, кто воевал, знает, что так кричать может только тот, кого смерть настигла.

«Антон Федорович!..» — старшина рванулся вперед, но я прижал его к земле.

Он мне шепчет; «Что ты? Человек смерть принимает…»

Разве я хуже старшины это знал? Но толку-то что, если и второго на том же кругу ударит? А немцы всполошились по-настоящему. Услышали, видно, голос солдата. Поднялось сразу до десятка ракет, мины взвыли. Наши услышали эту музыку и тоже — такого огонька дали! Уму непостижимо, сколько полетело железа над нашими головами. Но товарищ умирал совсем рядом, и мы не могли помочь ему в эту минуту. А надо было помочь, и не было у меня никаких сроков, чтобы подумать.

Старшина не вытерпел, спрашивает: «Что ж ты?»

Я только рукой махнул. Толчком выскочил из-за танка и в один вздох проскочил сорок метров до раненого. Упал рядом. Очень плохо у мужика: запрокинул он голову между кочками и тихонько стонет. Поправил его, он вскрикнул. Рука у меня липкой стала. Такая обида сдавила меня, дышать нечем. Человек свет белый видел, за жизнь дрался и вот упал среди поля. И гордость во мне поднялась, что я рядом с ним, что никуда не уйду. Такое решение принял. Позвал его: «Антон Федорович…»

А он шепчет: «Пи-ить…»

Я его попросил потерпеть, а сам тороплю себя. Ну, как тут быть? Тронуть солдата нельзя — закричит в беспамятстве. А на мне тринадцать человек. Но и оставить его тоже нельзя, об этом даже и не думалось…

Потом у меня мысль мелькнула. Горькая мысль, но тут уж приходилось изворачиваться. Рванулся снова к саперам. Дохнул поглубже и говорю старшине: «Плохо, друг. Тело не вынесешь. Видел, как я сигал? Не дают черти шевельнуться. А ждать невозможно. По-моему, нас обходят. Веди взвод обратно. Да торопись».

Но сапер только головой замотал. Тогда я официально нажал на него: «У меня, — говорю, — другая статья. У меня с вами только полдела, я дальше пойду. А ты теперь знаешь дорогу. Торопись!»

Старшина решился, за руку тронул: «Счастливо тебе. А за телом Антона Федоровича мы придем! Ох, пусть поберегутся, сволочи!»

Я выждал, пока саперы скрылись в кочкарнике, и только тогда вздохнул свободнее. Сбросил всю лишнюю амуницию под танки, осторожно добрался к раненому. Он уже, наверно, всю кровь потерял, но услышал, что кто-то живой рядом, забеспокоился, зашептал: «Умру… по-пить…»

Сколько трудов принял, чтобы положить его на себя и особо не потревожить. Но еще в самом начале он охнул и весь ослаб. Минут десять полз я с ним к танкам. Вымок весь. Устроил его под машину. Тянусь за гусеницу к вещемешку, и… что такое? Попадает мне под руку чья-то нога в сапоге. Живая нога. Сперва просто удивился, но тут же догадка полоснула: немец! Перекатываюсь в сторону, дергаю автоматом и кричу тихо: «Хальт! Нишкни, стервец!» — «Да это я, Тоня Липилина…» — отвечает женский голос.

Я оторопел: «Что-о? — говорю. — Тоня? Какая еще к чертям Тоня? Что за штучки? Не шевелись!» — «Да я не шевелюсь… — говорит эта новоявленная Тоня. — Я же санинструктор, вместе с саперами была, вы меня не заметили…» — «Ах, была! — Мне казалось, что я готов разорвать этого санинструктора. — Но почему приказ нарушила? Почему с разведчиками не отошла? А если там кого подранят?»

Она отвечает резонно: «Там, может, и не подранят, а здесь вот случилось… Разрешите, я осмотрю его?»

Я только рукой махнул. Нехорошо получилось, нескладно. Но я не успел раскинуть мыслями, как Тоня опять зовет: «Товарищ сержант… Вы слышите?» — и всхлипывает.

Кольнуло сердце: Антон Федорович! Припал ухом к его груди. Слышу, что бьется солдатское сердце слабо, но бьется. Значит, спасать надо. А санинструктор шепотом вскрикивает: «Ой, немец!»

Снова ракета вспыхнула. Оглядываюсь. На самом деле: живой немец, и совсем близко. Выполз из-за кусточка и вытягивает по-гусиному шею, высматривает, а самое главное, появился он с нашей стороны — значит, путь отрезан. Мой одиночный автоматный выстрел почти и не слышен был в общем гуле. Гитлеровец сунулся в кочку, а девушка шепчет: «Ужас, что делается». Я хотел ответить, что это еще не ужас, но тут Антон Федорович вдруг вскинулся, застонал тоненько, землю стал щупать вокруг.

«Что ты? — спрашиваю. — Успокойся, ложись…» И он как будто услышал. Лег, бросил руки вдоль тела и больше не шелохнулся. Не стало на земле еще одного нашего человека.

«Опять! — подала голос Тоня. — Сержант, опять идут!..»

Но я уже и сам видел, что опять идут. Не идут, конечно, а ползут, и много. Теперь приходилось круто поворачиваться. Танк, под который нас случай забросил, стоял передом на запад, а враг надвигался с юго-востока. Наскоро осмотрел машину. Передний люк открыт. Я щучкой нырнул в него. Щупаю. Рычаги, сидения, еще что-то такое, но помещение — лучше не надо. Да и выбирать-то не из чего. Зову девушку: «Устраивайся, — шепчу, — да ни-ни, и духу чтоб не слышно».

Прикрыл люк, заложился. Осторожно, в тьме кромешной переполз в боевое отделение танка. Там и расстояние-то метр какой, а сколько понакручено — того и гляди, шею свернешь. Умостился к орудийному казеннику. Нащупал задвижки верхнего люка и тоже завернул. Потом курить захотелось, но об этом приходилось только мечтать, — какой уж тут перекур, когда все так обернулось! Слушаю. Где-то вдалеке ударила пушка, застонал и охнул снаряд. Это наши тяжелые бьют… Стреляйте, — думаю, — только в своих не жахните. А вот немцы снова ракету бросили — в смотровой щелке свет закачался. Слушаю. Ага, шорох где-то за железной стенкой. И сейчас же говор послышался. Значит, немцы осмотрелись и теперь совещаются. Через минуту покарабкалась какая-то язва на броню. На сердце у меня теснота, но я пробую для собственного успокоения так с собой рассуждать: что ж вы, — думаю, — будете делать — постучитесь ко мне вежливо или косяки постараетесь вышибить? Или, может, подумаете, что этот дом совсем пустой? Однако все пока обошлось благополучно. Пошебаршил немец еще немного и скатился с брони. Тихо стало у танка. Сижу. Руки раскинул и как-то ослаб весь. Сижу и слушаю частый стук в груди. Мысли какие-то хозяйственные. Вспомнилась землянка, где отдыхал, плащ-накидка, у входа узенькая полочка под самым накатом и на ней котелок. А котелок прогорел, прохудился, заменить же как-то руки не доходят. Обязательно надо заменить…