– Конечно проводили, но я свое дело знаю. Я писал на холсте того времени, который сам обработал. Использовал старинные пигменты, те же, что Гойя в восемнадцатом веке…
– Значит, невозможно определить, идет ли речь о подлиннике или о подделке старинной картины?
Собески улыбнулся. В белом костюме, изогнувшись над микрофоном, он выглядел действительно впечатляюще. Исхудавшая рок-звезда, шелковый призрак, все повидавший и несущий в своих чертах стигматы собственных излишеств.
– В моей работе есть один прокол. Прокол, которого испанские эксперты не заметили. В качестве белой краски я выбрал свинцовые белила, как и художники того времени. Но я был недостаточно предусмотрителен: в современных белилах не тот изотопный состав и не то содержание микроэлементов, что в восемнадцатом веке.
Председатель скривился:
– Слишком много технических деталей…
– Я изложу суть. В белилах, которые я использовал, присутствует свинец, который сам по себе содержит уран, а количество урана сегодня можно измерить. Его атомы со временем распадаются. Сделайте анализ моих «Pinturas rojas» под этим углом – и вы обнаружите, что в них еще слишком много атомов урана, а значит, они написаны не более десяти лет назад.
– И этого должно быть достаточно, чтобы оправдать вас?
Улыбка Собески:
– Вместе с электронной памятью печи, свидетельством Юноны – полагаю, это перевесит чашу весов, разве нет? А пока что сделайте рентгенографию «Pinturas». На нижнем слое вы увидите охотничью сцену с собаками и павлинами. Это сюжет старинных полотен, которые я купил. Могу их вам нарисовать. Только автор подделки знает, что изображено под ней.
У публики буквально отвисли челюсти. Председатель пытался собраться с мыслями. Прокурор и адвокат истца застыли на своих местах: они не только поверили – у них не было и тени мысли, что́ можно противопоставить этим показаниям.
Что до Клаудии Мюллер, она с трудом пыталась сдержать торжествующую улыбку.
Собески снова взял слово, хотя никто его ему не давал:
– Вы обвиняете меня в двух убийствах (или трех, в зависимости от настроения) без малейших прямых улик: ни видео, ни свидетелей, ни единого следа на месте преступления, где обнаружили тела. Только улики, которые кто угодно мог подложить в мою мастерскую. А я вам предлагаю доказательства моего присутствия в мастерской в ночь убийства Софи Серей.
Корсо кипел. Собески выкрутится. А ему самому придется переваривать эту судебную ошибку до конца своих дней.
– То есть вы предпочитаете отсидеть за подделку, а не за убийства? – спросил бубновый король. – Я вас понимаю.
– Вопрос не в этом, господин председатель. Я хочу, чтобы меня судили за то, что я сделал, а не за то, чего я не делал.
– Но до сих пор вы скрывали истинный характер вашей деятельности.
– Я такой же человек, как все, – улыбнулся Собески. – Надеялся проскочить между каплями дождя.
– По крайней мере, похоже, что сейчас вы говорите правду.
– Я художник. Я Гойя. Запихните меня в тюрьму, дайте кисти и краски, и моя жизнь будет продолжаться.
Корсо начинал понимать, в чем заключается истинное безумие Собески, – его страстью было не убийство, а искусство. Странный – и завораживающий – случай шизофренического помешательства на живописи. Он бросил взгляд в сторону присяжных. Эти остолопы не только верили, но и восхищались подобным сочетанием про́клятого поэта[76], воскресшего призрака и потенциального преступника.
Далеко не в первый раз коп видел, как справедливость утекает у него сквозь пальцы – скорее струйкой мочи, чем песка.
– Объявляется перерыв, – провозгласил председательствующий. – Заседание продолжится во второй половине дня.
– Почему вы не сказали правду?
– Я сказала правду.
– Вы всегда утверждали, что в ту ночь у вас были интимные отношения с Собески.
– А еще я сказала, что помогала ему в работе.
– Вы не уточнили, в какой именно.
– Никто меня об этом не спрашивал, и я не стала вдаваться в подробности.
– Итак, вы подтверждаете, что ассистировали Филиппу Собески в создании поддельной картины в ночь с шестнадцатого на семнадцатое июня две тысячи шестнадцатого года?
– Да.
– Что это за картина?
– Я не знаю.
– Как это вы не знаете?
– Я ее целиком не видела. Я работала только над отдельными деталями.
Разумеется, Юнона Фонтрей лгала, но соблюдала политику умолчания, выбранную ее ментором: никоим образом не разглашать сущности контрафакта, созданного в ту ночь. Она не выглядела ни испуганной, ни расстроенной, – скорее, она злилась. Растрепанная, с выпученными глазами и покрасневшими щеками – полное впечатление, что ее тащили на свидетельское место за волосы.
– Как давно вы ассистируете Собески?
– Около года.
– Расскажите с самого начала, пожалуйста.
Делаж наслаждался тем, что маленькая нахалка вынуждена пластаться перед ним. За время процесса столькие сумели дать ему отпор…
– Вначале я занималась только закупками. Заказывала краски, подрамники, холсты. А еще вела счета. Филипп был очень требователен в этом смысле. Счета должны были быть безупречны.
– Вам ничего не казалось странным?
– Казалось. Он тратил деньги на странные вещи.
– Например?
– На старые картины, не представлявшие ни малейшего интереса.
– Где вы работали в то время?
– В служебном помещении при его мастерской, я хочу сказать – официальной мастерской.
– А когда он вас привел в другую, на улице Адриена Лесена?
– Кажется… месяцев шесть спустя. Он мне объяснил, что ставит там опыты с пигментами, проводит исследования, которых никто не должен видеть.
– И вы ему поверили?
– И да и нет. Мне казалось, он сам составляет для себя краски, пробует разные химикалии. И еще гигантская печь… Это было странно.
– Вам было страшно?
– Вовсе нет. Мы уже давно с ним спали.
Делаж вздохнул.
– Когда он открыл вам правду?
– Еще позже. Он сказал, что в нем два художника. Тот, кого я знала, и… сам Гойя.
– И что вы в тот момент подумали?
На лице Юноны мелькнула улыбка. Горячность постепенно проходила, ее птичьи черты вновь обретали четкость. Со своим внушительным носом и прозрачным взглядом студентка имела вид одновременно решительный и мечтательный, виноватый и невинный.
– Я сказала себе, что он гений.
Председатель, казалось, сдержал едва не слетевшее с языка замечание личного порядка – ругательство, конечно же, – и продолжил:
– Вы осознавали, что он изготавливает подделки, которые затем продает? И что такого рода бизнес является чистой воды мошенничеством в меркантильных целях?
– Он объяснял это иначе.
– Не сомневаюсь.
– Он хотел не просто писать в стиле Гойи, но создавать произведения, возникшие из прошлого. Он говорил… – ее голос дрожал, – что открыл брешь в пространстве-времени. – Она бросила на Собески влюбленный взгляд. – Это было потрясающе.
– А главное – незаконно.
Юнона пожала плечами и устремила свой хрустальный взгляд прямо в глаза судьи:
– Я уже четыре года учусь в Академии художеств. Мне преподавали рисунок, живопись, скульптуру. Я проходила стажировки, работала ассистенткой у признанных художников. Но нигде я столько не узнала об искусстве, как за несколько месяцев у Собески. С ним я получила доступ к… самим истокам живописи.
Все благоговейно слушали. Изменив свою природу, преступление изменило и публику: зеваки, любители поглазеть и пошушукаться превратились в покорную молчаливую паству.
– Вернемся к той ночи, которая нас интересует, – продолжил Делаж. – Что вы делали для Собески в те несколько часов?
– Мы занимались прогревом картины. Благодаря этой технике Филиппу удавалось за несколько часов добиться высушивания как за много веков. Но за холстом нужно постоянно следить, проверять, чтобы живописный слой не пострадал… Это мы и делали той ночью.
– Вы понимаете, что ваши свидетельские показания – прямая дорога в тюрьму?
– Да.
– Что еще вы можете добавить?
Юнона выпрямилась: она была словно Жанна д’Арк, героиня и жертва, гордая и побежденная.
– Я ни о чем не жалею, – торжественно заявила она.
Корсо уже готов был услышать аплодисменты, но председатель застал всех врасплох, заявив:
– Учитывая появление новых данных и необходимость пересмотра уже упомянутых фактов, а также принимая во внимание потребность в исследованиях и экспертизах, которые следует провести для проверки утверждений свидетелей и подсудимого, сделанных в ходе процесса, суд отправляет дело на дополнительное расследование и обращается в Центральное управление по борьбе с незаконным оборотом культурных ценностей с тем, чтобы оно взяло на себя эту миссию. Слушания возобновятся двадцать второго ноября две тысячи семнадцатого года.
При последних его словах в зале начался полный сумбур. Судейские уже молча вставали, присяжные недоуменно переглядывались, у обвинителей подкашивались ноги.
Но самое интересное происходило справа: Клаудия Мюллер приложила ладонь к стеклянной стене клетки, а Собески накрыл ее своей. Извечный жест всех влюбленных в комнатах свиданий. Значит, эти двое были заодно.
Корсо позволил толпе увлечь себя в коридор. Журналисты впали в возбуждение, граничащее с трансом. Операторы пытались заснять адвоката или свидетеля. Репортеры с радио наудачу тыкали свои микрофоны. Судебные хроникеры, согнувшись пополам, как будто получили апперкот в печень, названивали по телефонам.
Наконец коп вырвался из толкучки и бросился к заднему фасаду Дворца правосудия. Его обыграли вчистую, но, признавая свое поражение и посредственность, он все же хотел увидеть Клаудию.
– Корсо…
Он обернулся: она стояла у колонны и спокойно курила. На ней все еще было черно-белое одеяние, которое хлопало на ветру, как пиратский флаг.
– Ты хороший следак, Корсо, тут двух мнений быть не может. Но до такой правды ты додуматься не мог. Собески – гений, а ты… простой коп.