– Аристо́-тель, нах! – словно пивной кружкой об стол, припечатал я, чтобы сказать хоть что-то. Ну, и заодно показать, что не лыком шит.
– Хе-е.. – во влажных телячьих глазах Гапона заиграл бес. – А может, зря вы, господа, от компании наших прелестниц отказались? Хотите, вернём их за стол? Пусть, так сказать, своим видом украшают…
– Удовольствие зрения ведёт к гибели смысла, – сухо отказался Денис Борисович. И, повернувшись вполоборота, тихонько поинтересовался: – Который час, Глеб Вадимович?
Тот интимно шепнул ему:
– Без четверти двенадцать…
– Скоро поедем, – сообщил Денис Борисович Гапону. – Поздно уже.
– Да посидите! – радушно взмолился Гапон. – Вы с нашим Владимиром ещё не познакомились!
Глеб Вадимович выразительно прокашлялся:
– Ну, это обстоятельство, конечно, в корне меняет дело…
Я чувствовал себя предельно уязвлённым. Отдельно злило, что из-за трёпа Гапона у посторонних людей заранее сложилось обо мне такое пренебрежительное мнение.
– Владимир – сотрудник нашей службы охраны. Боец! – зачем-то нахваливал меня Гапон. – Как говорится, вышел в море флот могучий: “Сильный”, “Грозный”, “Злоебучий”! Хе-е!.. – прошелестел. – Это я о нём вам сегодня рассказывал. Помните, Денис Борисович? Вы ещё очень смеялись…
Оставалось лишь догадываться, что такого весёлого Гапон наговорил про меня. Но слова его внесли некоторое оживление. Глеб Вадимович даже оторвался от своего телефона, и во взгляде его читалось утомлённое любопытство. Как ни было мне тоскливо, я с мрачным сарказмом отметил, что москвичи чем-то похожи на перевёртыш пары из “Двенадцати стульев” с той, наизнанку, разницей, что Киса Воробьянинов тут действительно “гигант мысли”, а великий комбинатор – верный денщик.
В ухоженных пальцах Дениса Борисовича, как у фокусника, возникла визитка, которую он аккуратно положил передо мной на стол. Я придвинул чёрный прямоугольник к себе. Материал на ощупь напоминал не плотную бумагу, а, скорее, выделанную до картонной твёрдости кожу. На глянцевой поверхности крупным серебристым шрифтом было вытеснено “Кнохин-Ландау”, а чуть пониже “директор-координатор”, логотип, буквы “КПП”, телефон и факс.
– Но вот проблема! – продолжал Гапон, то ли взаправду жалуясь, то ли изощрённо куражась. – Не хочет Владимир больше с нами сотрудничать. И почему, спрашивается?! С тёлкой он своей, видите ли, разбежался! Я ему и денег предложил, и достойную перспективу, а он нос воротит! Прям не знаю, что делать, у меня все аргументы закончились…
Москвичи не разделили с ним сожаления по этому поводу. Глеб Вадимович выразительно кашлянул, заскрипел стулом потянувшийся к минеральной воде Денис Борисович.
Я сперва расслышал, а после понял, что свистящий, похожий на раздражённый птичий щебет звук исходит от меня – это я вовсю цыкаю разбитым зубом. Дурацкая привычка прилипла месяц назад, сразу после драки с Никитой. Алина не раз говорила, и я сам замечал, что, когда нервничаю, начинаю цыкать…
Одёргивать Гапона я не стал – пусть себе треплется. Я понимал, что вижу москвичей в первый и последний раз, и какая разница, каким они меня запомнят. Точнее, позабудут. Чтобы снова не сорваться на свист, просто вытащил из подставки зубочистку и зажал во рту, как сигару.
А Гапон ещё с полминуты ехидно поучал: “Володя, жизнь – как младенческая распашонка: коротка и обосрана”, я с безразличным лицом жевал холодящий мятный кончик зубочистки, решив, что, едва он заткнётся, встану и попрощаюсь. Подумал ещё с досадой, что в кошельке после Тани оставалось рублей полтораста, и вряд ли этого хватит на такси до Сортировочной, а потом запоздало вспомнил – в заднем кармане штанов лежат наградные пятнадцать тысяч.
Удобный момент для прощания я прозевал. Секундой раньше Гапон горделиво выкатил мясистую нижнюю губу:
– А мы тут, между прочим, Володя, не просто так бухаем, а разговоры умные ведём. О телоцентричности! – и с комичной важностью поднял указательный палец – совсем как Ваня из мультфильма про волшебное колечко.
– Хорошо, – согласился я. – Нормальная тема.
Гапон закряхтел, торжествуя:
– А ты врубаешься хоть, о чём речь-то?
Если б меня не душила злость, я, пожалуй, усмехнулся бы. Странно и забавно было видеть Гапона таким – полным одновременно и самодовольства, и благоговения.
– Примерно, – сказал я.
– А ну-ка, ну-ка! – из глаз его прыснуло ехидством. – Послушаем, что молодёжь думает! Да, Денис Борисович?!
Гапон ухватил “Хеннесси”, щедро плеснул в стакан мне, потом себе. Чуть раньше оба москвича одинаковыми жестами прикрыли свои бокалы, отказываясь от выпивки.
Внутри задрожало предчувствие реванша. Не знаю, какие струны зацепили эти брезгливо-образованные москвичи, но никогда раньше, ни на одном из моих немногочисленных экзаменов, школьных, вступительных или же просто житейских, никогда я так не хотел произвести на посторонних людей впечатление человека думающего, загадочного и, главное, сложного.
Мысленно я возблагодарил Алину (а заодно и жопного интеллектуала Витю Зайчека с его желчным и умным блогом), сплюнул в тарелку зубочистку, неторопливо пригубил коньяк и сказал с тягучей ленцой:
– Ну… Человек в современном тоталитарном обществе потребления не способен контролировать ничего, кроме собственного тела. Вся пресловутая шопенгауэровская воля редуцирована до самозапрета на чипсы. Я не могу повлиять на политический строй, но в силах устроить самому себе диетический гулаг, откачать жир, набить болезненную татуху, а на самый крайняк – самоубиться…
– Во ты гонишь, Володька! – весело брякнул Гапон. – Татуировки – это ж вообще-то несбывшиеся мечты! То бишь незакрытые ге…штальты! Хе!..
– Ничё не гоню, – сказал я, чувствуя, как от напряжения ума и памяти взмокают виски и затылок. – Телоцентричность – это результат слияния двух диктатур: прежней политической и собственно общества потребления. Раньше было достаточно разобраться со всеми “нельзя”, днём маршировать строем, а ночами гордо страдать на казарменной койке, что нихера не добился, потому что коммуняки помешали. Теперь же, кроме прежних запретов и казарм, которые никто не отменял, человек стоит перед каждодневным понуждением к свободному выбору. И ещё, кроме прочего, обязан быть счастливым, успешным, рентабельным и конкурентоспособным, потому что иначе он – чмошник, нищеброд и лузер!
– Чмо – это чемпион московской области! – обрадовался слову Гапон. – Хе-е!..
Он, судя по всему, особо и не прислушивался к тому, что я говорю. Но зато застеклённый очками взгляд Дениса Борисовича из рассеянного сделался точечно собранным. И Глеб Вадимович отвлёкся от своего телефона – уставился совиными глазами.
– В общем, когда личность не имеет возможности влиять на происходящее, важно найти хоть что-то, поддающееся контролю. Власть над собственным телом создаёт иллюзию того, что мы ещё способны чем-то управлять, и это позволяет забыть о чувстве собственного бессилия. Система устроена так, что фрустрация должна быть направлена не на политическое устройство, которое и превращает человека в лузера, а на самого себя – типа ты сам и виноват во всех своих бедах. В такой ситуации единственным объектом внимания становится собственное тело. Отсюда и повышенная телоцентричность. Если вы, конечно, об этом говорили… – закончил я и залпом допил коньяк.
– Сы-сы-сы! – как-то по-новому, шепеляво засмеялся Гапон и застенчиво поглядел на москвичей. – Фру-сра ещё какая-то. Не, братан, ты, по ходу, вообще не в теме! Я говорю, в тело умираем! Ну, не мы конкретно, а люди вообще! В те-ло! Врубаешься?! А раньше – в Бога или Логос, а до того – в платоновский макрокосмос!
– А почему не в ад или, допустим, в рай? – спросил я, чтобы позлить его.
– Вот щас как в лужу пёрднул, в натуре! – Гапон скроил насмешливо-страдальческую рожу. – Ты ж не бабка какая-то замшелая хрень всякую повторять. Это же просто слова – “рай”, “ад”. Из ложной… западноевропейской философской… Как её?! Бля, забываю постоянно слово! Похоже на онкологию… – мучительно замешкался, щелкая пальцами. – Онтология! Во!
– Ну, и кто громче пёрднул? – как можно презрительней спросил я, лихорадочно вспоминая термин “онтология”. Я тысячу раз натыкался на него в учебнике, смотрел в словаре значение, а потом успешно забывал. – Всё ж слова: и макрокосмос, и Бог, и тело!
– Так, бля, важно, что они означают! Это как Грузия и Джорджия. На английском пишутся одинаково, а означают разное. Первое – постсоветская республика с апельсиновыми ворами в законе, а второе – штат на юго-востоке США!..
– Аркадия Зиновьевича сжигает жар неофита, – вмешался с вежливой улыбкой Денис Борисович. – Я вам сейчас на пальцах поясню… – но сцепил их при этом цепкой корзиночкой. Ногти были ухоженные, с синевато-холодными лунками. – Мы просто мудрствуем лукаво, что телоцентричный аспект современного танатологического дискурса подводит нас к так называемой мёртвой имманентности, когда бездыханное тело понимается как категория, имеющая физическое и пространственное измерение и, следовательно, свои границы, совпадающие с границами персонального небытия. Прям по Сведенборгу.
– А-а, Сведенборг… – тоном знатока отозвался я. – Мёртвые не знают, что умерли.
– Почему не знают? – удивился Денис Борисович. – Напротив, они крайне удивлены своим новым состоянием. Но не это главное. Сведенборг утверждал, что все вещи и явления, заключённые в Боге, пребывают и в его земном отражении, то есть в человеке. В теле заключены рай и ад, бытие и небытие, чёрные дыры, солнечные системы. Тело – микромодель вселенной.
– Микро-Адам Кадмон… К-хм… – осторожно кашлянул Глеб Вадимович.
– Как вы сами справедливо заметили, при жизни наше тело становится не просто одним из ощущений, а мерой всех вещей. Оно определяет бытие, задаёт и ограничивает ту точку пространства, из которой человек воспринимает окружающий мир. Где я – там моё тело, где моё тело – там я. Смерть, разумеется, находится за пределами человеческой вселенной, но куда теперь устремлены эти пределы – наружу или внутрь? Если я редуцирован до границ тела, то уже не могу вырваться за пределы самого себя. Я там, где моя смерть, и отныне она и есть моё тело…