– Куда? – спросил я. Не потому, что было взаправду интересно. Просто Никита не сводил с меня неповоротливых отёчных глаз.
– В Курск надо…
– Ничего серьёзного, надеюсь?
– Не… – через паузу ответил Никита. – Надо пару моментов уладить. Долги… – он выразительно похлопал себя по карману бушлата. Судя по всему, имелся в виду не условный “кольт в кобуре”, а всё же “кошелёк”. – В рамках семейного кодекса, – пояснил Никита. – Потом расскажу…
Он нахмурился, вздохнул, на лбу у него прорезались глубокие морщины:
– Ладно, Володька, я на вокзал. Если что, звони. Этим, – кивнул на гараж, – спуску не давай. Помни, у них одно на уме: как наебать и где спиздить…
Никита приобнял меня, и необмятый, с иголочки, бушлат встопорщился на его плечах. Затем повернулся и пошёл к машине.
Я смотрел ему вслед, испытывая одновременно облегчение и жгучий стыд. Одно успокаивало: Алина всё равно больше не повторится. Не я ли поутру сетовал, что мои воспоминания об Алине полуслепые? А скоро и они выветрятся. Пока я говорил с Никитой, Алина даже не глянула в мою сторону, так что минувшую ночь вполне можно провести по параграфу миражей и мороков.
Но поздним вечером, когда я вернулся из мастерской, помылся и приготовил картофельный ужин, прогремел дверной звонок, напоминающий по звуку клёкот механического будильника. Я, озадаченный, пошёл открывать. На пороге стояла Алина.
В прихожей было темно, как в погребе, но на лестничной клетке избыточно ярко поливал иллюминацией плафон, и его матовое сияние отразилось в ней целиком, сделалось световой аранжировкой к её чудесному явлению.
На Алине была коротенькая куртка с меховой опушкой. На ворсинках чёрного с серебристым отблеском воротника таяли, искрились крохотные снежинки. В этот раз она надела ослепительно-белые джинсы и высокие чёрные сапожки с небольшим каблуком – будто вернулась с конной прогулки. Не хватало только, пожалуй, упругого хлыстика, которым бы она похлопывала по голенищу…
Я пропустил её в коридор и закрыл дверь. Спросил:
– Что-то случилось?
Алина сказала резко:
– Бесишь!.. – после чего прильнула к моему рту алым, жадным поцелуем.
В ту ночь я не выключал свет и разглядел Алину. Хоть и наспех, но пролистал тот жутковатый комикс, в который она, повинуясь какой-то бесноватой, болезненной прихоти, превратила своё тело.
От паха через весь живот тянулся прозекторский шов – искусная, реалистично выполненная татуировка, имитирующая грубоватые, размашистые стежки анатома. Вдоль позвоночника была набита швейная молния, которая вроде бы разошлась посредине, а под ней открывалась багровая, с белыми прожилками мышца. Правую лопатку заняла с фотографической тщательностью выколотая четырёхногая женщина в одежде викторианского стиля и подпись “Barnum’s Greatest Show On Earth”. На левой груди, чуть пониже бледного, маленького соска, щербато скалился лупоглазый зелёный червячок из мультфильма Бёртона “Труп невесты”. Под мышкой татуировка изображала оторванный лоскут плоти, открывающий, впрочем, не мясо и оголённые рёбра, а фрагмент кирпичной стены с лихим граффити: “Андре Жид – пидор!”. На бритом лобке красовалась затейливая шляпа-цилиндр, обрамлённая шипастыми виньетками, а над ней: “There’s a sucker die every minute”. Мне не хватило знания английского, чтобы перевести фразу, хотя слово “сакер” сразу охладило охоту к поцелуям ниже цилиндра. На внутренней поверхности правого бедра покосился могильный камень с выбитыми буквами “R.A.R.” и славянская вязь: “Прохожій, обща всемъ живущимъ часть моя: Что ты, и я то былъ; ты будешь то, что я”. Левое бедро украшала круглая на треноге реторта с гомункулом – сделанная в манере средневековой гравюры, но будто бы намалёванная синей шариковой ручкой. С внешней стороны ляжки крутил колесо витрувианский франкенштейн да Винчи. Над копчиком “болталась” бирка-петелька со значками: утюжок, стиралка, корытце, тщательно перечёркнутые, показывающие невозможность любого ухода за вещью. У основания шеи скалились схематически выполненные чёрные ножницы и шёл пунктир линии отреза. Левое запястье с косо торчащей безопасной бритвой кровоточило иллюзией вскрытой вены. На правой лодыжке была строчка школьной прописью “песок засыпал снег”. Чуть повыше змеился мелкий курсив: “Ты носишь имя, будто ты жив, но ты лох”. На голени расположилась стилизованная под советскую награду медаль с изображением лобастого старика с щёточкой коротких усов и девизом “За аутентичный Dasein!”. На правой ягодице находился мастерски выполненный тумблер старотипного образца с надписью “FUCK” и два режима – “on-off”; ключ тумблера был в положении “off”.
Алина и вправду оказалась ходячим (лежачим, сидячим) каталогом татуировок всех мастей. На правом плече, худеньком и костистом, щерилась кошачья морда с вытекшим глазом. На другом плече, заключённые в условный ящик, сплелись в клубок инь-ян чёрный кот и кошачий скелет; коробку венчало: “Schrödingers cat”. Сгиб локтя обвивала полоска сероватого бинта, протёкшего бурой кровью.
Прочие татуировки беспорядочно местились по всему телу: штрихкод, маленькая лиловая свастика, вереница спешащих муравьёв, сыплющиеся семечки подсолнуха. Особо тронул меня белый кролик – опознавательный знак на лопатке тусовщицы из фильма “Матрица”. Я подумал, что Алина когда-то набила его первым, а уж потом замусорила кожные покровы мрачным и беспорядочным вздором, полным тоски и висельного юморка…
Помню, Алина склонилась надо мной, и золотая нитка с крестом, похожим на цветик клевера, свесилась с её худенькой шеи – пушкинская цитата о золотой цепи “на дубе том” – на жилистом моём дубке. А я лежал на спине, будто плыл, прислушивался всем телом к ласке, которую мне дарил нежный Алинин рот.
Слушал, как капли, одна за другой, клюют жестяной карниз. Трогал закрахмаленные ещё с прошлой ночи кляксы спермы на простыне. Жёстким, точно свиное ухо, был и угол пододеяльника, которым Алина вытирала заляпанные мной живот и бёдра…
– Может, выключишь наконец свет, – попросила. – По глазам же бьёт… – она даже прикрыла лицо ладошкой, хотя люстра в комнате была тусклой. Из трёх сорокаваттных миньонов два перегорели, работал один, дающий даже не свет, а слабосильную, оранжевую дымку, кирпичного цвета взвесь. Я давно собирался купить новые лампочки, но всё забывал заглянуть в хозяйственный магазин.
– Хочу видеть тебя, – восторженно ответил я. – Каждую секунду видеть, рассматривать!
Алина поглядела с жалостливым недоумением:
– Чему ты так радуешься, дурачок?
– Тебе радуюсь, – я блаженно ответил. – Я люблю тебя.
Она шёпотом засмеялась:
– Меня глупо любить.
– Почему?
– Потому что я стерва.
Так хотелось выглядеть в её глазах взрослым, рассудительным:
– Был фильм советский, назывался “Экипаж”, про гражданских лётчиков.
– Помню. И что?
– Там жена одного из пилотов вела себя со своим мужем очень стервозно, а вот с новым оказалась покладистой.
– Ах, вот оно что, – Алина снисходительно улыбнулась. Красивая бровь выгнулась тугой скобочкой: – Боюсь, ты не знаешь, что такое стерва.
– Ну как же не знаю… – я чуть задумался, подбирая слова. – Капризная, злая, ненадёжная…
Алина всякий раз качала головой. Потом сказала:
– “Стерва” в первичном семантическом значении – это труп животного, скота. Как там в словаре у Даля: “Ныне корова, завтра стерва”. Ты думаешь, я взбалмошная, недобрая, подлая? Вовсе нет, я просто околевшая тварь, – произнесла смакуя. – Дохлятина и падаль. Коровья покойница.
Я провёл по её худенькому животу, по рёбрам, бёдрам, изрисованным вычурной мертвечиной.
– Ну какая же ты корова, – произнёс я с терпеливой нежностью. – Ты прекрасная царевна.
– Только немного мёртвая… – Она свесила руку с кровати, на полу лежали пачка сигарет и зажигалка. – И что нужно сделать с мёртвой царевной?
– Оживить поцелуем, – я приподнялся на локтях, потянулся к ней.
Алина ленивым движением руки опрокинула меня обратно. Встала с дивана. Закутанная в одеяло, прошлёпала к балкону. Почиркала зажигалкой, издавшей какой-то жалобный воробьиный щебет.
– Мёртвую царевну следует похоронить… Может, хоть ты это сделаешь? Разве не за этим я вытащила тебя из Рыбнинска?
Из открытой балконной двери тянуло табачным дымом и замогильным (увы, постановочным) холодом…
Алина лежала, подтянув до подбородка одеяло – ещё дополнительно подоткнула его с боков, возможно, для того, чтобы было похоже на саван…
– Прячешься? – спросил я. – Почему?
– А зачем ты на меня пялишься?
– Хочу всё видеть…
– Володя, – сказала с усмешкой, – американские кинополицейские, когда оцепляют место преступления, говорят случайным зевакам: “Проходите, здесь не на что смотреть!” Так и со мной.
– Но разве татуировки делают не для того, чтоб другие их разглядывали?
– Конечно же нет. Был такой фильм, может, ты видел, назывался “Мементо”. Там персонаж страдал расстройством памяти, и татуировки для него были необходимостью, деловым органайзером.
– Смотрел! Прикольный фильм, – обрадовался я. – Вот мне поэтому и интересно: что боишься забыть ты? К примеру, что означают слова “песок засыпал снег”? Если не путаю, они здесь… – я взялся за её укутанную лодыжку.
– Как же тебе объяснить-то… – задумалась. – Это формула отрицания времени, что ли… Разрушение каузальности, богохульство…
Алина не щадила меня и часто использовала слова, смысла которых я не знал.
– Что такое каузальность? – я предпочёл сразу уточнить, чтобы не громоздить за спиной неясности.
– Причинная взаимообусловленность. В теологии она является одним из доказательств существования Бога. В мире нет ничего, что не имело бы своей причины. Каждый фундамент одновременно является и крышей, то есть следствием более ранней причины – и так до альфы, макропричины – то есть до самого Бога. Каузальность времени оспаривается в парадоксе про курицу и яйцо: что появилось раньше? Но однако же не отрицает самоё время и его грядущий конец, который осуществит Всевышний своим волевым актом. Но в реальности времени давно уже нет, и поэ