Земля — страница 66 из 141

чается так называемая высотная гипоксия, в простонародье – кислородное голодание. В этом состоянии у людей отмечаются галлюцинации, тревога, страх, паника. А вот на кладбище с большинством случается… – Алина вдохнула и выдохнула носом, словно восстанавливала дыхание: – Кладбищенская гипохрония! Вот ты, например, считаешь, что у тебя два времени: биологическое и вспомогательное, которое обычные люди называют реальным. Никита тоже так думал…

По сердцу болезненно царапнуло. Я перевёл взгляд на подоконник. В кастрюльке раскинул зелёные щупальца спасённый мной кустик алоэ, который я так и не удосужился пересадить в обычный горшок.

Откуда-то взялся, потёк сладкий новогодний аромат, будто раздавили капсулу с цитрусовой эссенцией. Я огляделся в поисках душистого источника и наконец сообразил, в чём дело. Просто в моих руках невесть каким образом оказался мандарин – валялся, должно быть, на постели, а я под бойкий Алинин говорок подобрал его и сам не заметил, как принялся очищать от рыхлой, пахучей кожуры.

Алина замолчала. Я уже подумал, что она сейчас вспылит, как случалось раньше, когда ей казалось, что я недостаточно внимательно слушаю. Но ошибся. Алина благосклонно приняла очищенный мандарин. Усмехнулась и нанизала его на указательный палец, который сразу стал похож на гнома в чалме.

“Гном” раскинул в стороны ручки, низко поклонился:

– Время – удел живых, а у мёртвых оно остановилось. Прыг – секунда, скок – столетие! Кладбище – это рукотворный иллюзион чужого безвременья. Его гипохрония, как барокамера, создаёт морок пространства смерти.

– Получается, что его как бы и нет, кладбища, да? – спросил я. – Не существует?

Мандариновая чалма развалилась на две упавших половинки:

– Володя, я не пойму, ты умничаешь или паясничаешь? Кладбище, разумеется, есть, это вполне конкретное место, но оно не пространство смерти! Чувствуешь разницу? – Алина отломила дольку, отправила в рот. Продолжила, жуя: – Поэтому на кладбище находятся только живые – те, кто пришли удостовериться, что у них ещё есть время.

– Ясно, – я поцеловал её терпко пахнущий мандариновым соком алый ноготок. – Ну, а зло там хоть водится? – постарался, чтоб прозвучало как можно задорней.

– Где? – она не поняла.

– Ты сказала, что вы на Ваганьковском кладбище пытались коммуницировать со злом. Получилось?

– Нет, – мрачно ответила Алина и отправила в рот очередную дольку. – Зло – это же фундаментальная сила. До него просто так не достучаться. Нахрен ты ему вообще сдался, если у тебя нет ресурса проводить его волю. Это всё равно что какой-нибудь городской терпила будет слать устные обращения президенту через форточку и надеяться, вдруг услышат. То есть нельзя полностью исключить такую вероятность, но шансы, согласись, мизерные.

– Тогда зачем ходили?

– Особые состояния практиковали, – небрежно уточнила. – Смертвляли себя.

– Это как?

– Знаешь выражение “в гробу видал”? Я вот с детства не догоняла – кто куда смотрит? То ли я на того, кто лежит в гробу, то ли я из гроба поглядываю. Рефлексия на мёртвое и некрорефлексия в одном опыте. На этом и построена практика. Вот выбираешь себе какую-нибудь могилку, любую, не обязательно родственника или одного с тобой пола – кто приглянулся по фотографии. И посредством медитации начинаешь отождествлять себя с умершим, растворяешься в нём, останавливаешь внутренний диалог, придаёшь себе смысл, как мёртвому телу, – то есть символически умираешь, но при этом продолжаешь поддерживать и собственное “Я”. Как бы смотришь из гроба и одновременно на себя в гробу.

– И что даёт такая практика? – мне стало любопытно.

– В итоге в сознание внедряется ментальный имплант внутреннего кладбища.

– А оно зачем?

– Ну, мертвецу нужно же где-то покоиться, – Алина улыбнулась, показав жемчужно-белые клычки. – Короче, все эти интеллектуальные смертвления – путь долгий, сложный и нерациональный. А перед тобой открылась поистине уникальная возможность. Тебе, чтобы оказываться в бытии-в-смерти, даже не нужно ничего выращивать, символически умирать. Ты можешь тупо работать на реальном кладбище. Счастливчик!

– Да уж! – я невольно хмыкнул. – Повезло так повезло…

Алина засмеялась и щёлкнула меня по носу мандариновым ногтем:

– Был такой советский мультик про мальчика, который читал книжку о Гражданской войне и каким-то волшебным образом очутился в прошлом. Его встретил демонический красноармеец, патруль революции, и дал будёновку – не просто военный головной убор, а типа шапку бытия и присутствия. И отправил на задание с напутствующими словами: “Если тебе, Алёша, станет страшно, сними будёновку, и ты снова окажешься дома”.

– Не смотрел, – сказал я.

– Не важно. Работать на кладбище – то же самое, что носить будёновку, – Алина прижалась, выдохнула шёпотом: – Если будет страшно, всегда можешь снять её…


К ночи Алина вызвала такси и уехала, а я, благодарно опустошённый, завалился спать. Умиротворили меня не основательная философская взбучка и даже не постель, а простой факт, что Алина носит колечко, которое я ей подарил.

Насчёт кладбища я если и переживал, то не особо сильно, подозревая, что в итоге получится как со службой в стройбате – не так страшен чёрт. Ну, подумаешь, буду чаще задумываться о вечном, сделаюсь мудрее, в конце концов. Ведь, как сказала Алина, что такое похороны? Обычное семейное торжество наоборот, антиспектакль под открытым небом, где покойник – главная идея, но никак не прима. И во всём этом я не более чем неприметный работник сцены, двигающий туда-сюда занавес. Да и кто сказал, что присутствие землекопа на самих похоронах обязательно? Можно ведь в это время находиться в сторонке, рыть другую могилку. И не факт, что я вообще продержусь на кладбище долго…

Будильник я поставил на семь утра, чтобы к девяти без опозданий быть перед конторой Пенушкина – так мы договорились с ним по телефону. Алина перед отъездом объяснила, как лучше добраться до Нового кладбища. Один из вариантов был пешком, но мне совершенно не хотелось пользоваться дорогой, которой я раньше ходил в “Реквием”, хотя от мастерской до кладбища было рукой подать.

На улице Московской в пяти минутах от моего дома останавливалась маршрутка, которая как раз проезжала мимо Нового кладбища, а потом уже катила по ближайшим деревням. Я предпочёл транспорт.

Я не был уверен, что работать придётся с первого же дня, но заранее со вздохом оглядел мои зимние кроссовки. После двух месяцев в мастерской они совсем потеряли вид, хотя я каждый вечер после работы честно пытался очистить замшу от цемента. Пригодились бы сейчас берцы, опрометчиво оставленные в Рыбнинске. Изначально они были совершенно деревянные, но за последние полгода службы обносились и стали даже относительно комфортными. Конечно, практически невесомые кроссовки были намного удобнее, но лопата и земля обещали угробить их в два счёта. Я подумал, что нужно будет сходить на рынок, присмотреть что-то недорогое, тёплое и более-менее прочное. А заодно штаны, строительные рукавицы и какой-нибудь дешёвенький пуховик – такой, чтоб не жалко испачкать.

*****

Проснулся я до будильника. Глотнув кофе, с неудовольствием признался себе, что нервничаю, как перед экзаменом. Суетился, что-то бормотал под нос, выронил, но, к счастью, не разбил чашку, зачем-то побрился, хотя щетина не отросла с прошлого раза, и аж с третьей попытки надел линзы на слезящиеся от грубого вмешательства глаза.

Когда я вышел из подъезда, было ещё темно. Между облаками таял и бледнел месяц. Заметно потеплело. Снежок, который я слепил, зачерпнув пригоршню наста с крыши легковушки, превратился в убийственную ледышку и разлетелся о стену с таким гулким звуком, будто я швырнул стакан.

Уличный фонарь лучил ядовитую синь, и дорожка из песка вдоль дома (днём она была цвета пшённой каши) выглядела в этом болезненном свете чёрной, земляной. Повинуясь какому-то тревожному импульсу, я сошёл с просыпанной земли на неровную, в ледяных горбылях, дорогу, но через шаг поскользнулся, взмахнув поочерёдно руками, как пловец на спине. Нет худа без добра – ругнувшись, я окончательно проснулся и дальше, не мудрствуя, перемещался только по песку.

Конечно, я был полностью согласен с Алиной – никакой смерти и прочей мистики на кладбище нет и быть не может. Но уже сидя в пахнущей бензином маршрутке, я не мог отделаться от ощущения, что слышу далёкий ропот безликого несущества, кладбищенского Океана, шкурой чую его могучую гнилую силу, перед которой мы все, как говаривал Никита, “никто, нахуй”…

Впрочем, грозный ропот не помешал мне прозевать остановку. Я отвлёкся на ископаемый шлягер Анжелики Варум про канувший в прошлое городок детства. Песня звучала отовсюду с начала девяностых: сама по себе и в качестве прощальной заставки к клоунской телепередаче. Поп-ностальгия по табакерке с одной улицей в три дома раньше не вызывала у меня никаких эмоций. Но тем зимним утром в унисон кособочились за окном маршрутки нищие, окраинные избёнки. Да и всё вокруг было таким несчастным, покинутым, временным: заборы, едва держащиеся на ногах, трухлявые калитки с бесплодными почтовыми ящиками – “две газеты, писем нет”. А под занавес мелькнула халупа с провалившимися окнами и рядом с ней жёлтый неотвратимый бульдозер. И тогда мне чуть ли не до слёз вспомнился Рыбнинск и моё в общем-то безмятежное детство, которого, как водится, не вернуть…

Промелькнула, кончилась лента серого бетонного забора, и раскинулась какая-то нелепая свалка. Мне показалось, что я вижу металлические спинки больничных кроватей. Через мгновение стало ясно, что никакие это не кровати, а низенькие, утопающие в снегу могильные оградки, венки вокруг крашенных серебрянкой времянок. Проехал!..

Я поспешно гаркнул водителю, чтобы тот остановился. Выбрался из маршрутки на обочину трассы, провалившись по щиколотки в месиво из подтаявшего снега и выхлопной сажи. Вдоль обочины на сотни метров тянулся глубокий и широкий овраг, за которым рябил сорный подлесок. Сквозь голые прутья просвечивало кладбище. Последние могилы выходили в заснеженное поле.