сультанту – безликий и приветливый. Пожатие его маленькой ладони было вялое, шершавое. Копарей называл чуть по-другому – копщиками. Хотя благоустроители Саша и Игорь тоже говорили “копщики”. Как выяснилось позже, Харченко старался не пропускать похоронные церемонии. Не помогал, а стоял рядышком, наблюдал…
Я догадывался, чем в своё время Никита привлёк Алину. Она, не зная о часах, разглядела и оценила в нём именно “сложность”. А теперь Алина была убеждена, что я, благодаря отцовскому чудачеству, с малых лет нахожусь внутри если не религиозного, то мистического опыта, а помалкиваю только из скромности или потому, что это состояние стало для меня обыденным, как война для солдата. Я возражал, что не мне меряться с ней, умершей, но Алина смущённо отмахивалась. После Нового года она ни разу не помянула свою знаменитую “мёртвость”.
Пару раз пыталась вывести меня на откровения – каково это жить в credo, quia absurdum. А мне реально нечего было рассказать, кроме давней детской истории про побег из лагеря. И я действительно не видел в моих часах ничего, что можно было бы провести по параграфу “трансцендентного”. Они были скорее необременительным императивом.
Конечно, я часто думал о Никите и его биологических часах, убежавших вперёд земного времени на месяц и несколько дней. Углубляясь в очередную могилу, воочию представлял, как Никита, подобно герою рассказа Эдгара По, опускается по медленной январской спирали в бездонный Мальстрём небытия. Но в этом не было мистики, а только скоблящая душу тоска пополам с надеждой – вдруг всё ещё обойдётся.
Приглядываясь к Антону, я понимал, что похоронный мир для него не просто заработок, а ещё тайна и, возможно, порок. В нём тоже чудилась “сложность”.
Мы вместе вышли из администрации. Антон возвращался в контору, у него рабочий день был до восьми, а я собирался домой.
– А как же покойники? Они не смерть, по-твоему? – спросил Антон.
– Нет, конечно! – сказал я снисходительно. – Труп – это форма без содержания. Внутри него нет ни жизни, ни смерти. Точнее, какая-то жизнь, может, и есть, но это побочная флора разложения: жуки всякие, черви.
– А где смерть? – Антон словно умилялся чему-то.
– Умерев, мы расстаёмся не только с жизнью, но со смертью. Поэтому она нигде.
Мне показалось, что это прозвучало исчерпывающе. Антон промолчал, и я бонусом кинул:
– Больше скажу: чем ближе к кладбищу, тем дальше от смерти!
Не успел я порадоваться, что так удачно ввернул Алинин умнячок, как Антон попросил:
– А поконкретнее можно?
Когда Алина мне всё это разжёвывала, то приводила в пример песню Гребенщикова “Елизавета”. Песня ещё нравилась Тупицыну, у которого в бардачке среди всяких “Пикников”, “Зоопарков”, “ДДТ” и прочего отечественного олдскула валялся и пиратский компакт с “Русским альбомом”.
Алина здорово объясняла. Я почти понял фишку про “молчание трупа и говорение смерти”, но кто-то ей позвонил, и она отвлеклась…
– Может, помнишь, у БГ был трэчок? – я решился. – Там строчка: “Делай что хочешь, но молчи, слова – это смерть”.
– Не, – сморгнул Антон. – Я другое слушаю.
– Не принципиально… – небрежно сказал я. – Вот жизнь бессмысленна, да? Но только пока смерть не придаст ей законченность, а стало быть, и смысл.
– С этого момента подробнее, – сказал Антон.
– Получается, смерть – вообще единственная возможность какого-то смысла.
– И?.. – вперился Антон.
– Мы же словами говорим! А они не просто бэ-мэ. В них содержится смысл и, соответственно, смерть, которую мы как бы допускаем в мир посредством разговора! Поэтому и поётся в песне: молчи, слова – это смысл, то есть смерть!..
Антон покачал головой:
– Не, ты другое сказал: чем ближе к кладбищу, тем дальше от смерти. Обоснуй!
От умственного напряжения у меня вскипели уши.
– Говорю же, смерть внутри любого смысла!
– И чё?..
– А труп – он как слово, утратившее значение. Смерть разыменовывает всё, к чему ни прикоснётся, помещает в смысловое добытие или небытие. Поэтому на кладбище не смерть, а остатки молчащих смыслов.
– И почти всегда тихо, – сказал Антон. Потом засмеялся: – Короче, понял. У тебя философия, а не некромантия. А я уж, признаться, подумал, что ты тоже из этих…
– Каких? – спросил я, отдуваясь, как после кросса.
– Они по-разному себя называют: смертоведы, смертолюбы, танатики.
– Впервые слышу! Кто такие?
– Разный народец на кладбище тусит. Как ты догадываешься, не только родственники усопших.
– А кто ещё?
– А то не знаешь? – он задорно, во все глаза, удивился. – Колдуны и колдовки, ведьмы и ведьмаки, чёртознаты, сатанисты, некроманты, вудуисты, язычники всех мастей. Ну и, конечно, шизики ещё всякие, извращенцы, повёрнутые на трупах, могилках, – он тонко, как девочка, захихикал. – Хотя вся эта пиздобратия, по большому счёту, шизики и извращенцы. Даже те, кто считают себя нормальными. Такого, бывает, насмотришься!..
– Колдовка – это от “колдырить”?
– От “колдовать”. Жаргон у них такой. Вы ж тоже вроде землекопами проходите по бухгалтерии, а сами себя называете “копари”. Где-то говорят “копщики”. Но суть-то одна: могильщики.
– Только что-то я никаких колдовок и некромантов тут не встречал, – заметил я.
– Ты без году неделя на кладбище, – резонно ответил Антон. – Вот ты в котором часу домой уходишь?
– Как могилу выкопаю, так и ухожу. Около половины пятого.
– Именно. А эти товарищи преимущественно ночные, как совы! Это ещё что. У нас до последнего времени было относительно тихо. А сейчас поприжали школоту на московских кладбищах, и они рванули в Подмосковье. Или в провинцию. Паломничество просто!
– И что ж они делают? Жертвоприношения устраивают? Поклоняются дьяволу?
– В том числе.
– А ты сам видел? – я невольно перешёл на полушёпот.
– Если лично не участвуешь в ритуале, то лучше не подглядывать, – произнёс Антон с важностью. – Не рекомендуется. Это как на сварку без защитных очков. Просто я в курсе, где что происходит.
– И прям реальные сатанисты?
– Они с разными сущностями взаимодействуют, не только с Сатаной. Хаос, астрал, демоны и бесы, мертвецы, лярвы…
– А лярвы – это что?
– Их колдуны сами создают для конкретных нужд. Допустим, натравить на жертву свою. Если после лярву не рассыпать, она продолжает жить, крепнет и обретает самостоятельную силу, имя.
– И что, прям каждую ночь шабаш творится?
– Не каждую. И почему шабаш-то? Просто обряды, ритуалы. На полнолуние у нас обычно аншлаг-аншлаг, хе-хе!.. У них же не дни недели, как у всех, а лунные сутки. По ним и ориентируются. Хотя и днём тоже наведываются. Пока светло, с могилок свечки собирают, печеньки, конфеты, водочку из стаканчиков сливают. Землицы кладбищенской, понятно, не забывают набрать. Ну, и попутно порчу наводят.
– Порчу? – я не поспевал.
– Ну да, на похоронах! Первое ж дело подложить что-то покойнику в гроб: фотографию или личную вещь.
– Свою?..
– Да нет же! – он вытаращился на мою вопиющую недогадливость. – Врага! Того, на которого наводят! Или, наоборот, стараются по-тихому стянуть что-то из гроба: венчик, образок. Прикидываются для всех дальними родственниками или знакомыми, а когда начинается прощание, они незаметно суют или же утаскивают, что им надо. – Заметив мой взгляд, спросил с удивлением: – Неужели тебя Юрец не предупреждал тщательно следить за этим?! Не позволять посторонним в гроб ничего подкладывать?!
– Разве только мамаш ловить, чтоб в могилу не кинулись на нервяке… А-а! Юра про каких-то “трагиков” рассказывал! Которые приходят порыдать на чужих похоронах. Не сектанты, а юмористы, в общем.
Антон мемекнул:
– Были такие, да. Но щас их нет, мода прошла.
Я озадачился:
– Про колдунов мне ни слова не говорили!
– Ну, а сам, что ли, не замечал, как странные типы возле гроба суетятся? Чаще бабы, чем мужики. Вроде и со всеми, но отдельно. Взгляд отводят, касаются всего левой рукой, если берут или кладут. Ну не поверю, что ни разу не видел!..
Ответить мне было нечего – хотя бы потому, что я ещё не присутствовал ни на одних похоронах.
– Да ладно тебе! – воскликнул я. – Все ж провожающие друг друга в лицо знают! Откуда там чужим взяться?
– Вовсе нет, – авторитетно возразил Антон. – Старика хоронят – одно дело. Там действительно родня – три калеки. Но молодые-то чаще мрут. Больше половины – наркоманы. У них знаешь какие тусовки? Ого-го! По пятьдесят – семьдесят человек приходит на похороны. Они дружные, торчки. И вот в такой толпе как плюнуть затеряться. А порча на трупе наркомана, – Антон даже выпятил челюсть для важности, – ну оч-ч-чень крепкая!
– Ты откуда это всё знаешь?
Антон, видимо, так увлёкся, что не услышал моего вопроса. Или просто решил не отвечать.
– Гвозди вытаскивают из времянок, фотографии пи́здят…
– Гвозди зачем?
– Так порчи на гвоздях делают. Вначале изготавливают вольта, ну, двойника, куклу из воска, а потом уже во время обряда загоняют в неё гвоздик могильный и читают наговор на кладбищенском перекрёстке.
– А фотографии?
– На портрет кладут зеркало и как бы настаивают его на изображении покойника, типа как водку на апельсиновых корочках. А потом дарят или подбрасывают.
– Какой-то ночной, блять, дозор!
Антон дребезжаще похихикал:
– Знал бы ты, что бывает, когда по весне ставят памятники! Чего только не находят под времяночкой! Трусы мужские-женские, кости-черепа петушиные! Установщики реально охуевают! Сам-то прикинь – трусняки сгнившие откопать!
– Тоже порча?
– Ага, на бесплодие или импотенцию.
– И что установщики?
– Меня тогда вызывают, чё! – он горделиво приосанился. – Я всю эту хуйню аккуратно прибираю, утилизирую по всем правилам. К поделу ж нельзя просто так прикасаться, чтоб на себя порчу не перетянуть. Можно сказать, колдовской яд! Как радиоактивные отходы! А по утрам чё творится! На крестах наузы ведьмачьи висят, возле оградок застывшие пятна крови и ветер перья несёт!