Джон улегся на голый земляной пол перед мерцающим огнем очага и натянул на лицо воротник куртки. Хотя было уже утро, он чувствовал, что хочет натянуть куртку на голову и дать себе вволю поспать. Он услышал тихий жалобный всхлип, похожий на тот всхлип, который издавала Френсис, просыпаясь ночью от страшного сна, и понял, что плачет он сам, плачет, как испуганный ребенок. Тихий плач все не стихал, и Джон слышал его как будто издалека, будто он сам был далеко от собственного страха и слабости. Потом он уснул, все еще слыша тихое всхлипывание.
Он проснулся от чувства голода и страха. Огонь почти погас.
При виде серой золы в очаге Джон, задохнувшись от ужаса, вскочил на ноги и выглянул в открытое окно. Слава богу, было еще светло, он проспал не целый день.
Он выбрался наружу, куртка путалась у него в ногах, заставляя спотыкаться, набрал полную охапку дров из поленницы во дворе. Потом сложил дрова в очаге и сверху прикрыл кусками сухой коры. Тонким прутиком подпихнул кору в самую середину тлеющих угольков и, наклонившись совсем близко к золе, начал дуть, нежно, осторожно, молясь Богу, чтобы огонь занялся. На все это ушло довольно много времени. Джон услышал собственный голос, произносящий молитву. Крошечное пламя блеснуло желтым огоньком, как свеча, и погасло.
— Прошу тебя, Господи! — выдохнул Джон.
Маленькое пламя снова затрепетало, вспыхнуло и занялось. Кусок коры завился, загорелся и был проглочен огнем. Джон положил на него пару хворостинок, и наградой ему была вспышка пламени. Он быстро стал подкладывать в огонь все более толстые веточки, огонь ярко разгорелся, и Джон еще раз был спасен от наступающей темноты и холода.
Тогда он понял, что голоден. С прошлой ночи в котелке оставалось еще немного каши. Или, если ему хотелось, он мог вымыть котелок, вскипятить воды и попытаться подстрелить птицу. Больше есть было нечего.
Он пододвинул котелок поближе к огню, чтобы каша не была совершенно холодной, и подошел к двери.
Вечерело. Солнце садилось за деревья, и небо над маленьким домиком было покрыто вуалью тончайших облаков, как шалью, которую королева набрасывала на голову, направляясь к мессе.
— Как мантилья из облаков, — сказал Джон, глядя на небо.
Небо было бледное, цвета засохших головок лаванды зимой, цвета вереска летом, размытых, неярких, розовато-лиловатых оттенков.
Джон вздрогнул. Мгновенный восторг при виде прекрасного неба сменился совсем иным чувством. Ему вдруг показалось, что небо слишком громадное, слишком безразличное, что маленькому человечку невозможно выжить под этим величественным куполом. Наверное, если посмотреть на его маленький домик с высоты облаков, изящных, как испанское кружево, он покажется просто точкой, а Джон, выглядывающий из него, — меньше блохи.
Страна была слишком большой для него, лес — слишком бескрайним, река — слишком полноводной и холодной, течение — слишком быстрым и глубоким. У Джона появилось чувство, что вся его новая жизнь была не чем иным, как попыткой маленького муравья трудолюбиво переползти из одного места в другое, и что сам факт — выживет он или нет — глубоко безразличен небу, не более чем жизнь муравья была интересна ему самому.
— Со мной Бог, — сказал Джон, призывая на помощь веру Джейн.
Ответом было молчание. Не было никакого сигнала, что Бог с ним. Не было никакого признака того, что Бог вообще есть.
Джон вспомнил, как Сакаханна рассыпала дымящийся табак по реке на восходе и на закате, и на какой-то кощунственный миг подумал, что, возможно, хоть боги этой земли были ему незнакомы, эти боги отличались от английского Бога. И что, если бы Джон каким-то образом ухитрился перебраться под защиту богов этого нового мира, тогда, может быть, он был бы в безопасности от безразличного взгляда нависшего над ним неба.
— Надо было мне больше молиться, — тихо сказал Джон.
Здесь, в этой глуши, он не соблюдал воскресений. Теперь он не молился даже перед едой и перед тем, как ложился спать.
— Я даже не знаю, когда воскресенье! — воскликнул Джон.
Он чувствовал, как в душе нарастает паника при мысли о том, что он спал днем, но не знает, как долго он спал. Он не знал, как далеко вниз по реке был расположен город, и не знал, сколько времени ему понадобится, чтобы добраться туда, он не знал даже, какой сегодня день недели.
— Я не могу явиться в город, одетый таким образом и воняющий, как зверь! — сказал Джон.
Но тут же замолчал. Ясно было, что вымыться как следует он сможет только в городе. Вряд ли он отважится стирать и сушить одежду, а сам в это время бегать по лесу голым, как дикарь. А как он сможет заплатить за стирку в городе, как рафинированный джентльмен, если все его деньги предполагается потратить на оплату рабочих, которые расчистят его землю, на покупку семян кукурузы, на покупку семян табака, новых топоров, лопат?
Джон подумал о богатстве дома в Ламбете. Он подумал о слугах, работавших на него: о кухарке, которая готовила ему обеды, о горничной, которая убиралась в доме, о саде и садовниках, о жене Эстер, которая управляла всем этим. Как он мог так сумасбродно, так дико решить, что вся эта жизнь была не для него, что судьба его была где-то совсем в другом месте и с другой женщиной. Теперь похоже было, что он готов умереть в этом самом другом месте. А другая женщина для него потеряна.
— Вот-вот. Именно так, — тихо сказал он. — Именно в другом месте. Сейчас я как раз живу в этом другом месте. И я умру в этом другом месте, если не смогу снова вернуться домой.
Острый, едкий запах внезапно напомнил ему об обеде. Он повернулся с горестным воплем. Из котелка в комнату валил темный дым. Котелок перегрелся, каша прилипла к донышку и сгорела.
Джон бросился убрать котелок от огня и отпрянул, когда раскаленная металлическая ручка обожгла руку. С проклятьями он уронил котелок на пол, рука горела от боли. Кожа вздулась и побелела. Джон ощутил, как от боли по лицу полился пот, и снова закричал.
Повернувшись, он выбежал из комнаты и бросился к реке. На маленьком пляже перед домом он упал на колени и опустил руку в воду. Сначала ощущение от прикосновения холодной воды к обожженной коже было как удар кнутом, но постепенно боль стала утихать.
— Господи боже мой, — услышал Джон свой собственный голос. — Ну как можно быть таким идиотом! Ну что я за кретин!
Когда боль чуть-чуть ослабла, он вынул руку из воды и со страхом посмотрел на нее. Ручка котелка оставила белый след поперек ладони. Кожа выглядела омертвелой и быстро распухала. Джон попробовал подвигать пальцами, и руку мгновенно хлестнула острая боль.
— Ну вот, у меня осталась только одна здоровая рука, — мрачно сказал он. — И сгоревший обед.
Он снова посмотрел на небо.
— А впереди ночь.
Он повернулся и медленно пошел к своему маленькому домику. Голова была полна мыслей и страхов. Огонь все еще горел, и это хорошо. Он пнул перевернутый котелок ногой, обутой в сапог. Котелок покатился по земляному полу. Он был уже холодный, Джон провел у реки не меньше часа. Он не заметил, что прошло уже столько времени. Он поднял котелок, поставил его и заглянул внутрь. Внутри не осталось ничего, что можно было бы съесть. Каша почернела и обуглилась, превратившись почти в золу.
Джон взял котелок и снова пошел к реке, осторожно ступая в сумерках, которые наступали очень быстро. Как будто на лес набросили темный плащ. Он оставил котелок отмокать в воде, а сам пошел проверить ловушку для рыбы. Она была пуста. Джон вернулся к котелку и здоровой рукой попытался тщательно отчистить горелые остатки пищи, потом промыл в реке и начисто прополоскал.
Он набрал в котелок воды и пошел через пляж, вверх по склону невысокого холма к дому, с котелком в левой руке. Там, где перед домом деревья были уже вырублены, лес снова завоевывал пространство. Небольшие вьющиеся растения, маленькие сорняки и прочие ползучие растения покрывали землю.
Если Джон в ближайшее время не выйдет и не начнет копать, лес нахлынет снова. И его маленький домик пропадет совсем, останется только точкой на карте в конторе губернатора, как земельный надел поселенца, на котором когда-то кто-то жил, но потом этот кусок земли был заброшен и теперь ждал нового дурака, готового принять вызов и попытаться прожить посреди дикой природы.
В доме Джон перелил питьевую воду в кружку, пролив несколько капель на пол из-за того, что неудобно было проделывать все эти движения, пользуясь только одной рукой, потом бросил щепотку кукурузной муки в воду и поставил греться. На сей раз он не сводил с посудины глаз, стоял над ней, помешивал варево, пока каша не загустела и наконец не закипела, потом отставил кружку в сторону, прежде чем перелить готовую еду в миску.
Он приготовил достаточно еды, чтобы оставалось еще и на завтрашнее утро. В животе урчало. Он уже не помнил, когда в последний раз ел фрукты или овощи. Он не помнил, когда в последний раз ел какое-нибудь мясо, кроме мяса лесного голубя. Совершенно неожиданно и нелепо он вспомнил английские сливы с остро-сладкой мякотью. В саду отца росло тридцать три разновидности сливы, от редкой белой сливы с Мальты, которую во всей Англии выращивали только Традесканты, до обычной синей сливы, которую можно увидеть в каждом садике.
Он встряхнул головой. Бесполезно было думать о доме и о богатстве, которое оставил ему отец. Не было смысла думать о том неимоверном разнообразии своего наследства, о цветах, об овощах, о травах, о фруктах. Не было смысла думать и о еде, которую он не мог ни поймать, ни вырастить в этой недружелюбной стране. Все, что было у него на ужин сегодня и на завтрак следующего дня, — неаппетитная размазня из кукурузной каши. И если он не сумеет приспособиться и охотиться и ловить рыбу одной рукой, тогда это будет все, на что он сможет рассчитывать в ближайшие день или два, неделю или две, пока не заживет рука.
Набив живот кашей, Джон напился и стащил сапоги, готовясь ко сну. Накидки рядом не оказалось. Он осмотрелся, ища ее взглядом, ругая себя за то, что ленился вешать ее на место каждое утро. Ее нигде не было видно.