Сара кивнула ему и вышла из дома, за ней последовали ее муж и Франсис. Тяжело опираясь на лопату, которую держала в одной руке, она направилась в дальний конец поля. Бертрам нес кирку для особо упрямых корней. Франсис, держась позади них обоих, толкал тяжелую деревянную тачку, груженную драгоценным, колышущимся грузом маленьких ростков табака.
Джон завершал процессию с двумя новыми мотыгами в руках. Он на секунду вспомнил резную статую своего отца на колонне винтовой лестницы в Хэтфилде. Статуя изображала человека, идущего в сад ради удовольствия, шляпа сдвинута набекрень, в руках — мотыжка, а из красиво изукрашенной вазы, зажатой у него под мышкой, изобильным потоком изливаются цветы и фрукты. Вся жизнь Джона была полна растениями, которые выращивали ради их красоты. Она была наполнена идеей сажать, мотыжить и полоть ради того, чтобы создавать отдохновение для глаз, источник радости. А теперь он работал для того, чтобы выжить.
Некое извращенное, противоречивое желание изгнало его из покойной, изобильной жизни его отца в страну, в которой вся его сила, все искусство уходили на то, чтобы просто выжить. Он бросил, оставил позади отцовское наследие, прекрасную радость работы. Он остановился и посмотрел на Хоберта, Сару и Франсиса, шедших по тропе к реке, чтобы сажать свой будущий урожай табака — маленькая процессия исполненных решимости людей, сажающих свою надежду в девственную землю.
Восемь ночей Джон оставался с Хобертами. Когда он уходил, поле перед домом было очищено от всех больших корней, а вся табачная рассада была высажена в землю и уже буйно разрослась. По его настоянию сбоку от дома они посадили огород, и там росли кукуруза, тыквы и бобы. Джон страстно хотел, чтобы между рядами посадили маракуйю, как это делают индейские женщины, чтобы в огороде у Хобертов были не только овощи, но и фрукты. Но они не брали в рот фрукты с тех пор, как повхатаны перестали торговать с ними, и даже не подумали сохранить семена.
— Я посмотрю, может, смогу принести вам семена.
На лице Сары мелькнул проблеск удовольствия.
— Украдите их, — сказала она.
Джон был искренне потрясен.
— Никогда бы не подумал, что вы не будете возражать против кражи.
— Взять у таких, как они, — это не кража, — твердо сказала она. — Разве я могу украсть кость из миски своей собаки? У них нет никаких прав на эту землю, она занята королем. Все на этой земле наше. Когда они кладут в рот мясо, они воруют его у нас. Эта земля — новая Англия, и все в ней принадлежит англичанам и англичанкам.
— Ты вернешься помочь с уборкой урожая? — спросил Хоберт.
Джон замялся.
— Если смогу, — сказал он. — Для меня непросто приходить и уходить.
— Тогда оставайтесь, — настаивала Сара. — Если они смотрят на вас с подозрением, тогда вы можете оказаться в опасности. Не возвращайтесь к ним.
— Дело не в них, — медленно сказал Джон. — Дело во мне. Для меня тяжело приходить и уходить, разрываться между этим миром и их миром.
— Тогда оставайтесь с нами, — просто сказала Сара. — На чердаке — ваша постель, когда созреет урожай, мы выплатим вашу долю. Мы пойдем и заново отстроим ваш дом, как и обещали, расчистим ваше поле. Вы снова станете нашим соседом, вместо того чтобы вести жизнь полукровки.
Джон с минуту помолчал.
— Не дави на него, — тихо сказал Хоберт жене и обратился к Джону: — Пойдем, я провожу тебя до реки.
Он снял мушкет с крючка за дверью и зажег фитиль от угольков в очаге.
— Я принесу какое-нибудь мясо, — сказал он, предупреждая протест жены, что работа в поле еще не закончена. — Я скоро вернусь.
Джон поклонился Саре, кивнул Франсису, и они пошли.
Хоберт шел рядом с Джоном, вместо того чтобы бежать следом за ним. Джону казалось странным, что человек идет рядом, что ему приходится замедлять свою походку до скорости, медленной, как у ребенка, странно слышать тот шум, который они производили, прокладывая через лес такую широкую тропу и ступая по ней так тяжело обутыми. Джон подумал, что они распугают всю дичь вокруг себя еще до того, как войдут в лес.
— Как охота? — поинтересовался Джон. — По весне олени уже вернулись в лес?
Хоберт покачал головой.
— Хуже, чем в прошлом году, — сказал он. — Все из-за дикарей. Они берут слишком много и загоняют животных все глубже и глубже в лес, надеясь, что голод заставит нас уйти.
Джон покачал головой, но не нашел в себе энергии возразить.
— В Джеймстауне есть новости из Англии, — сказал Хоберт. — Шотландцы перешли границу, они вступили в войну.
— Против короля? — спросил изумленный Джон.
— Против короля и, что еще важнее, на стороне парламента. Поговаривают, что королю придется договариваться либо с парламентом, либо с шотландцами. Он не сможет сражаться против и тех, и других.
— А как далеко на юг они продвинулись? — спросил Джон, думая о маленьком доме к югу от Темзы, в Ламбете.
— Сейчас? Кто знает? — небрежно сказал Хоберт. — Слава богу, это больше не наша война, а, Джон?
Джон рассеянно кивнул.
— Моя жена все еще в Ламбете, — сказал он. — И мои сын и дочь.
— Я думал, что ты их совсем оставил, — заметил Хоберт.
— Не нужно мне было так поступать, — тихо произнес Джон. — Не нужно мне было оставлять их в разгар такой войны. Я рассердился на нее и настаивал, чтобы она ехала со мной. А когда она открыто отказалась повиноваться, я решил, что имею полное право уехать. Но у человека, у которого есть дети и растет сад, не может быть такого права, ведь правда, Бертрам?
Хоберт пожал плечами.
— Ничего не могу тут посоветовать, — сказал он. — Но то, что живешь ты странной жизнью, — это чистая правда.
— Не то чтобы странной, — возразил Джон. — Просто их у меня две. Одна жизнь здесь, где я живу так близко к земле, что могу слышать, как бьется ее сердце. И вторая — там, где я живу как англичанин со всеми обязанностями и моральными обязательствами, но и со всеми благами и восхитительными удобствами.
— А может ли человек вести двойную жизнь? — спросил Хоберт.
Джон ненадолго задумался.
— С честью — навряд ли.
В то самое мгновенье, когда Сакаханна увидела его, выходящего из тени леса, идущего мимо парилки, по полю и по деревенской улице, она поняла — что-то случилось. Он шел как белый человек, тяжело ступая на каблуки. Он не летел легким шагом, как повхатаны. Он шел, будто что-то пригибало его плечи вниз, тянуло голову к ногам, тянуло за ноги, точно он пробирался через трясину — вместо того чтобы танцуючи идти по гладкой траве.
Она медленно пошла ему навстречу.
— Что случилось?
Он покачал головой, избегая смотреть в ее глаза.
— Ничего. Я сделал все, что обещал сделать, и теперь вернулся домой. До уборки урожая мне не нужно идти к ним снова.
— Они больны? — Она подумала, что его тяжелая поступь может скрывать болезнь или боль.
— Они здоровы, — ответил он.
— А ты?
Он выпрямился.
— Я устал, — сказал он. — Я пойду в парилку, а потом помоюсь в реке.
Он улыбнулся ей короткой несчастной улыбкой.
— И все снова станет как прежде.
Теплыми днями, когда казалось, что лес растет и зеленеет прямо на глазах, Джон вернулся к своей работе по сбору растений и охоте за редкостями. Он уже отослал домой большой пакет с вещами быта индейцев — одежду, инструменты, коробку с головными повязками и шапочками, сделанными из коры. А теперь он мобилизовал сына Сакаханны как носильщика, каждый день они покидали деревню и отправлялись в долгую прогулку по лесу, возвращаясь нагруженными корешками и ростками.
Джон работал с мальчиком в дружелюбном молчании и обнаружил, что мысли его часто уносились в Ламбет. Он испытывал глубокую симпатию к Эстер и мощное чувство, что он должен быть там, рядом с ней, вместе встречать лицом к лицу любую опасность, которая могла исходить от страны, ввергнутой в пучину безумной войны. Но в то же самое время он не мог оставить Сакаханну и повхатанов. Он знал, что его счастье, его жизнь были с ними, с племенем.
Джон решил про себя, что он полный дурак — оставить жену и потом пытаться поддерживать ее, взять жену и потом каждый день думать о ее сопернице. Он так хотел быть таким мужчиной, как Аттон или даже как Хоберт. Они смотрели на жизнь просто, видели всего одну дорогу и упорно шли по ней. Джон не думал о себе как о человеке сложном и снедаемом сомнениями, у него полностью отсутствовало такое тщеславие. Он видел себя нерешительным и слабым и винил себя за это.
Сакаханна наблюдала за тем, как он готовил грядки для рассады, как прикапывал саженцы, как задумчиво стоял над ними. Много недель она ничего не говорила. Потом она спросила:
— Для чего они?
— Я пошлю их в Англию, — сказал Джон. — Там их можно вырастить и продать садовникам.
— Твоя жена продаст их?
Он попытался встретить ее прямой черный взгляд так открыто и откровенно, как только мог.
— Моя английская жена, — поправил он.
— А что она подумает? Когда мертвый человек пришлет ей растения?
— Она подумает, что я выполняю свой долг по отношению к ней, — сказал Джон. — Я не могу бросить ее.
— Она узнает, что ты жив и что ты бросил ее, — заметила Сакаханна. — А сейчас она может забыть о тебе как о мертвом.
— Я должен помогать ей, как могу.
Она кивнула и не ответила. Джон не мог смириться со стоическим достоинством молчания повхатанов.
— Я думаю, что должен оказывать ей любую помощь, которая в моих силах. — Он чувствовал себя неловко. — Она прислала мне письмо, я получил его в доме Хобертов. Ей трудно, она одна. Я оставил ее, чтобы она воспитывала моих детей, вела мой дом и управляла моим садом в Англии, а в моей стране сейчас война…
Сакаханна смотрела на него, но ничего не говорила.
— Я разрываюсь на части! — во внезапном приступе честности выпалил Джон.
— Ты выбрал свой путь, — напомнила она ему. — Выбрал свободно.
— Я знаю, — смиренно согласился Джон. — Но я все думаю…
Он замолчал и посмотрел на нее. Она отвернулась, спрятав лицо за завесой черных волос. Ее коричневые и гладкие плечи, просвечивающие сквозь вуаль черных волос, сотрясались.