Земля незнаемая. Зори лютые — страница 41 из 67

Едва князь Семён в Грановитую палату вступил, как государь на Курбского глазищами уставился, пальцем ткнул:

— После думы не уходи, спрашивать тебя буду.

А о чём, не сказал. И уже Курбского ровно не замечает. На думе бояре спорили, шумели. Одни за мир с Литвой тянут, другие войны требуют. Каждый норовит другого перекричать. Князю Семёну не до того. У него свои мысли: «О чём разговор поведёт Василий, какую ещё задачу задаст? Избави, снова в Литву послать захочет».

Раньше в Вильно ехал охотно. Чужую жизнь поглядеть, паче же всего радовался, когда был с королевой польской и великой княгиней литовской Еленой…

Ньнче не то. В последний раз насилу вырвался из Литвы. Дорогой от буйной шляхты только и спасался Сигизмундовой охранной грамотой.

И больше всего не желал князь Семён теперь покидать Москву не потому, что смерти опасайся от шляхетской сабли. Курбские не того рода, кто по накатам отсиживается. Нет! Князь Семён один только и ведал, никому не сказывал, как вошла в его сердце молодая княжна Глинская. И время прошло малое, как привёз он её на Русь, ан будто не было раньше никогда великой княгини Елены. Княжна Гелена виделась Курбскому хозяйкой в хоромах, женой. Мыслил услышать от Михаилы Глинского на то добро…

К полудню отсидели бояре в думе, согласились на мир с Сигизмундом и по домам разбрелись. Великий князь Василий, проводив взглядом бояр, строго посмотрел на Курбского. Молчал, барабанил пальцами по подлокотнику. Потом вымолвил:

— Слышал я, княже Семён, что ты от меня сокрываешь племянницу маршал ка Елену Глинскую. Верно ли то? — Подался в кресле, насторожился.

Курбский вспыхнул, брови вздёрнулись недоумённо:

— Государь, слова-то облыжные. Кто наговаривает на меня, видать, зла мне желает. К чему стану я укрывать княжну Елену? Князь Михайло поручня мне за ней догляд, вот и привёз я её в Москву.

— Почему о том сразу мне не сказывал, таил? — прищурился Василий. — Почитай, с той поры год почти минул! А мне ещё говаривали, будто вознамерился ты женой её своей сделать? Так ли это?

— Молода она, государь. Да и князя Михаилы слово по тому надобно послушать, — смело ответил Курбский.

— Так, княже Семён, — прервал его Василий. — Значит, правду мне рекли. — Насупился, что-то соображая. Потом вдруг повеселел. — Молода, сказываешь. А ты всё ж покажи мне княжну. Ась? — И ощерился в улыбке. — Дозволь мне, людишке малому, на красоту княжны Елены позреть.

— Воля твоя, государь, — склонил голову Курбский.

— Во, люблю тебя за смирение. Ну, коли ты согласен, так жди меня завтра к обеду. Да не забудь, ворота распахни. Не обижай уж ты меня, княже Семён, всё ж государь я твой, — и изогнулся, достав бородой колен.

У Курбского чуть с языка не сорвалось: «Не юродствуй, государь», да сдержался…

* * *

За длинным дубовым столом, уставленным в обилии разной снедью, сидели втроём: государь да Курбский с княжной Еленой. Глинская молода, статна, лицом прекрасна, белотела. На Елене платье чёрного бархата, жемчугом отделанное, волнистые волосы русые на затылке в тугой узел стянуты. Длинные ресницы долу слушаны. А как поднимет да глянет на великого князя своими глазами, в душу лезет. У самой же щёки рдеют.

Василий ест не ест, всё больше княжной любуется. Вспомнилось, как во хмелю расхваливали её красоту Плещеев с Лизутой, мысленно давно согласился с ними.

Курбский, видать, чует, что творится с великим князем, сидит пасмурный. Василий будто не замечает его. Налил князь Семён заморского вина в кубки:

— За здравие твоё хочу испить, государь. Василий взял, ответил:

— Не надобно за моё, княже Семён, за меня успеется. А вот за княжну охотно.

Вспыхнула Елена, посмотрела на Василия. А тот улыбнулся, опорожнив кубок, постучал им об стол, пожурил:

— Негоже княжне Елене Глинской жить у тебя, княже Семён. Да и бояре языки чешут попусту. С завтрего дня жить она станет у меня в палатах. — Встал из-за стола. — За обед благодарствую, княже.

И пошёл к выходу. Побледнел Курбский, растерялся. Даже провожать великого князя поднялся с трудом. Умащиваясь в колымагу, государь поворотился, насмешливо смотрит на Курбского.

— Да, чуть не запамятовал. Не нынче, а на то лето пошлю тебя во Псков наместником. Жалобы от псковичей поступают на князя Репню-Оболенского. Чуешь, княже Семён, что поручить тебе собираюсь?

* * *

В ту же зиму приехал в Москву князь Михайло Глинский и поступил на службу к великому князю. Одарил его государь щедро и дал на прокорм город Малый Ярославец, ещё сёла под Москвою.

Ко всему наказал государь Василий воеводам, чьи полки в Литве стояли, оберегать вотчины князя Михаилы Глинского.

* * *

— Сергунька, Сергунька! — на весь караван-сарай раздавался визгливый голос боярина Тверди. — Леший бы тя побрал, запропастился!

Вбежал Сергуня, у двери дух перевёл. Боярин лежит на шубе, другой укутался с головой, стонет.

— Аль оглох? Не слышишь, зову? Сергуня отмолчался, а Твердя велит:

— Подь дьяков сыщи, пущай ко мне идут. Аль ослеп, помираю я.

Фыркнул Сергуня, блажит боярин. Твердя край шубы с головы скинул, на Сергуню посмотрел сердито. Но у того на губах нет усмешки.

— Да мигом, не задерживайся, — промолвил Твердя. — Я тебя знаю, отрок ты пустопорожний, и в башке у тя вьюжит.

И сызнова потянул на себя шубу.

Отправился Сергуня на поиски дьяков.

Уныло в Бахчисарае в зимнюю пору, сыро и промозгло. Качаются на ветру высокие тополя, жалобно скрипят обнажённые платаны.

В караван-сарае холодно, печи не топят. И самих печей нет. Зябнет Сергуня, не согреется ни днём ни ночью. Пригодилась дарёная одежонка, тулуп с шапкой и сапоги. Без них, верно, окоченел бы.

Соскучился Сергуня по Игнаше и мастерам, часто вспоминает Пушкарный двор. Были б крылья, улетел бы в Москву.

В первое лето часто брал его дьяк Мамырев с собой в город. Захаживали на базар, бродили по узким улицам. По новинке любопытно было Сергуне татарское житьё, а пригляделся, всё почти, как и на Руси: здесь свои князья и бояре, смерды и ремесленный люд. Только и того, что прозываются они по-иному. А огневой наряд в татарском войске малочисленный и пушки все боле лёгкие, на пищали смахивают. Сразу видно, для набегов приспособлены, возить сподручно.

Дьяков Сергуня разыскал в их клетушке. Василий Морозов с Андреем Мамыревым хлеб ели и горячей водой запивали. Услышав, что боярин кличет, Мамырев в сердцах глиняной чашкой о столик хрястнул, расплескал воду.

— Ужо и поесть не даст. Сам-то небось нажрался, теперь пузо кверху.

Морозов поддакнул:

— Нерасторопный боярин и к делам посольским не радеет. Ошибся государь в Тверде.

Поворчали дьяки, а идти надобно. Пошли вслед за Сергуней. Боярин Твердя, шаги заслышав, откинул шубу, умостился, кряхтя, вытянул ноги в валенках.

Морозов с Мамыревым остановились в дверях, дожидаются.

— Явились-таки. Кабы не позвал, сами не сообразили. Помер бы, и глаз не показали, — забубнил Твердя.

Дьяки переглянулись недоумённо, однако ни слова не проронили. Боярин же своё тянет:

— Зазвал я вас по такому случаю. Занемог я и смерть боюсь на чужбине принять. — И шмыгнул носом, себя жалеючи. Потом снова заговорил: — Посему задумал я домой, на Москву ворочаться. Один поеду. Здесь же, с крымцами, посольство править перепоручаю тебе, Василий. Как с ханом речь вести, ты ведаешь, поди, получше моего, и о чём уговор держать, ежели Менгли-Гирей ка согласие даст, ты без меня, дьяк, знаешь.

Морозов склонился, ответил:

— Государево посольство вести — честь великая…

— Во-во! — ухватился за его слова боярин. — Верно сказываешь, Василий. Ты дьяк знатный, у государя в почёте превеликом. Нынче пущай челядь колымагу в обратную дорогу готовит. А ты, Сергунька, со мной поедешь…

Сборы скорые. Неделя минула, как выехали из Бахчисарая. За перешейком снега начались. У колымаги колеса сняли, на полозья поставили. Радуется Сергуня, и челядь повеселела, в Москву путь держат. Боярин Твердя доволен, и месяца не пройдёт, как заявится к боярыне Степаниде. Перво-наперво в баньке душу отведёт, потом наестся щец горячих на птичьем отваре и на тёплую перину завалится.

* * *

Явился в караван-сарай мурза Исмаил. Забрёл в клетушку к дьякам. Те гостя не ждали, удивились, но виду не подали. У мурзы глазки маленькие, хитрые. Уселся на коврике, ноги подвернул калачиком, на дьяков смотрит с ухмылочкой и ни слова.

Морозов Мамыреву по плечо, приподнялся на цыпочках, шепнул:

— Принеси, авось язык развяжет, и толмача покличь.

Тот кивнул, ушёл, а Морозов напротив мурзы уселся на пол, откашлялся в кулак. Дьяка судьба разумом не обидела, и в жизни Морозов многому обучился. С посольством не единожды езживал. Доводилось побывать и у польского короля, и у казанского хана, и даже у магистра ливонского. А что до Бахчисарая, так это уж в третий раз. Обычай крымчаков дьяк хорошо изведал…

Мурза Исмаил лисий треух скинул, положил рядышком, стрижёт раскосыми глазками. Морозов тоже помалкивает, выжидает.

Вскорости воротился Мамырев с толмачом. В руке у дьяка связка куниц. Положил мурзе на колени. Тот рот раскрыл от удовольствия, языком зацокал и грязной рукой гладит мягкие шкурки, перебирает.

— Эк его… — скривился Мамырев.

Насладившись подарком, мурза поднял глаза на Морозова, залопотал по-своему.

— Исмаил сказывает, Сигизмундовы послы к хану прибыли, — еле успевает переводить толмач.

Морозов шею вытянул по-гусиному, выдохнул:

— Ну, ну?

— Ещё, — продолжает толмач, — привезли те послы дары богатые не токмо хану, но и всем его родственникам, особливо царевичу Ахмат-Гирею и Кудаяр-мурзе.

— Как оно завернулось, — протянул Морозов.

Исмаил подхватился, сунул куничек под полу широкого малахая, нахлобучил треух.

— Скажи ему, — повернулся к толмачу Морозов, — за весть спасибо. Да пусть нас не забывает, заходит в караван-сарай, а мы его отблагодарим.