Земля обетованная — страница 58 из 77

— Я видел, как вы заходили, — объяснил он. — Меня зовут Хосе Крузе.

— А я уже познакомился с вашим песиком Фифи. Газетный киоскер от него без ума.

Крузе расхохотался. У него был массивный золотой браслет на руке и явный избыток зубов во рту.

— Говорят, на нашем этаже раньше был первоклассный бордель, — сообщил он. — Чудно, да? А было бы совсем неплохо.

Я начисто не помнил, на каком этаже живет Мария. Крузе остановил лифт и пропустил меня вперед, слегка притиснув в дверях.

— Вот мы и дома, — сказал он, одарив меня кокетливым взглядом. — Вам туда, а мне сюда. Может, зайдете как-нибудь на коктейль? Виды отсюда потрясающие.

— Может быть.

Я был рад, что таким нехитрым способом нашел квартиру Марии. Хосе Крузе помахал мне ручкой и проводил долгим взглядом.

Мария Фиола лишь приоткрыла дверь и выглянула в щелку. Я увидел только веселый глаз и прядь густых волос.

— Привет, беглец, — сказала она со смехом. — Ты, видно, беженец по призванию. В первый же день бросил меня, даже не попрощавшись.

Я облегченно перевел дух.

— Привет тебе, о дивный фрагмент из одного плеча, пряди волос и одного глаза, — сказал я. — Можно мне войти? Я принес приветы от пуделя Фифи и твоего соседа Хосе Крузе. Без этой парочки я вряд ли отыскал бы твою квартиру.

Мария открыла дверь шире. Кроме туфель, на ней ничего не было. Хотя нет, был еще тюрбан из полотенца, кое-как накрученный на макушку. Она была очень красива. За ее спиной в медных отсветах вечера поблескивали нью-йоркские небоскребы. Их окна гигантскими слепыми зеркалами отсвечивали в закатных лучах.

— Я как раз одевалась, — сказала она. — Сегодня у меня съемки. Почему ты не позвонил?

— У меня нет номера этого телефона.

— А почему утром так тихо смылся?

— Из деликатности. Не хотел тебя будить, а засвечиваться позже, когда все тут выводят своих пуделей, тоже не хотелось. У вас тут не дом, а клуб любителей животных, к тому же весьма активный.

Она бросила на меня скептический взгляд.

— На твоем месте я бы так не переживала, — заметила она. — Говорят, в прежние времена тут был…

— Бордель. Но роскошный, по сто долларов, если не больше. Хосе мне все рассказал.

— Он уже успел пригласить тебя на коктейль?

— Да, — изумился я. — Откуда ты знаешь?

— А он всех приглашает. Не ходи. Он милый, но очень агрессивный. В верхней части нашего дома обитают гомики. Они тут в подавляющем большинстве. Так что надо остерегаться.

— И тебе тоже?

— И мне. Гомиков-женщин тут тоже предостаточно.

Я подошел к окну. Подо мной лежал Нью-Йорк, знойный и белокаменный, словно алжирский город.

— Гомосексуалисты выбирают себе для проживания самые красивые районы города, — сказала Мария. — Умеют устраиваться.

— Эта квартира тоже, что ли, гомику принадлежит? — спросил я.

Мария рассмеялась, потом кивнула.

— Тебя это успокаивает или оскорбляет?

— Ни то, ни другое, — ответил я. — Просто подумал, что мы с тобой в первый раз одни в квартире, а не в кабаке, не в отеле, не в студии. — Я притянул ее к себе. — Какая ты загорелая!

— Это я запросто. — Она выскользнула. — Мне надо идти. На часик только. Коллекция весенних шляпок. Минутное дело. Оставайся тут! Не уходи! Если проголодался, в холодильнике полно еды. Только не уходи, пожалуйста.

Она оделась. Я уже любил ту полнейшую непринужденность, с какой она расхаживала нагишом или одевалась в моем присутствии.

— А если придет кто-нибудь? — спросил я.

— Просто не открывай. Да и не придет никто.

— Точно нет?

Она засмеялась.

— Мои знакомые мужчины о приходе обычно предупреждают звонком.

— Отрадно слышать. — Я поцеловал ее. — Хорошо, я останусь тут. Твоим арестантом.

Она посмотрела на меня.

— Ты не арестант. Ты эмигрант. Вечный чужестранец. Скиталец. К тому же я не стану тебя запирать. Вот ключ. Я приду, а ты меня впустишь.

Она махнула мне на прощанье Я проводил ее до лифта и долго следил, как светящаяся желтым окошком кабина уносит ее вниз, в город. Потом услышал внизу собачий лай. Я осторожно прикрыл дверь и вошел в чужую комнату.

«Она мне помогла», — думал я. Все, что в течение дня я носил в себе комом самых противоречивых чувств, разрешилось весело и непринужденно. Я прогулялся по квартире. В спальне увидел платья, разбросанные по всей кровати. Почему-то они меня растрогали чуть ли не до слез. Перед зеркалом обнаружилась пара туфель — лодочки на высоченных каблуках. Одна из лодочек упала. Милый, замерший, онемевший беспорядок. В углу стояла фотография в зеленой кожаной рамке. Это был снимок пожилого мужчины, лицо которого говорило скорее о том, что забот у него в жизни немного. По-моему, это был тот же самый, в обществе которого я видел Марию несколько дней назад. Я прошел на кухню, чтобы поставить в холодильник принесенную с собой бутылку мойковской водки. Мария не обманула: в холодильнике было полно всякой всячины. Нашлась даже бутылка настоящей, русской водки, той же самой, какую она присылала мне в гостиницу. И той же, что была в «роллс-ройсе». Секунду поколебавшись, я сунул туда и свою, но не вплотную, а отгородив от русской зеленым шартрезом.

Потом сел к окну и стал смотреть на улицу. Там затевалось великое колдовство вечера. Сумерки окрасились сперва в лиловые, потом в синеватые тона, и на их фоне небоскребы из символов целесообразности превращались в нечто вроде современных соборов. Их окна вспыхивали Целыми рядами; я уже знал — это уборщицы пришли в опустевшие конторы и принимаются за работу. Спустя недолгое время все башни сияли светом, как гигантские пчелиные соты. Я вспомнил о первых днях на острове Эллис, когда, разбуженный очередным кошмаром, вот так же из спального зала неотрывно смотрел на этот город, казавшийся таким неприступным.

Где-то у соседей заиграло пианино. Звуки доносились из-за стенки хотя и приглушенно, но достаточно отчетливо. Может, это у Хосе Крузе, подумал я; впрочем, музыка не слишком подходила ни к Фифи, ни к его владельцу. Это были самые легкие пассажи из «Хорошо темперированного клавира» {40}, кто-то их разучивал. Мне вспомнилось время, когда я и сам вот так же упражнялся, пока варвары не заполонили Германию. Господи, это было столетия назад! Отец был жив и даже еще на свободе, а мама лежала в больнице с тифом и больше всего беспокоилась о том, как я сдам экзамен. Меня вдруг с головы до ног пронзило болью; казалось, кто-то прокручивает фильм всей моей жизни — слишком быстро, чтобы можно было разглядеть отдельные кадры, но от этого не менее болезненно. Лики и картины прошлого вспыхивали, чтобы тут же исчезнуть, — лицо Сибиллы, храброе, но искаженное ужасом; коридоры брюссельского музея; мертвая Рут в Париже, навозные мухи на ее застывших глазах; и снова мертвецы, мертвецы без конца, слишком много мертвецов для одной-то жизни; и хлипкая чернота сомнительного спасения, обретенного в жажде мести.

Я встал. Тихо жужжал кондиционер, в комнате было почти прохладно, но мне казалось, что я весь взмок от пота. Я распахнул окно и глянул вниз. Потом схватил газету и стал читать военные сводки. Войска союзников уже продвинулись за Париж, они наступали по всем фронтам, и казалось, охваченные паникой немецкие армии спасались бегством, почти не оказывая сопротивления. Я жадно разглядывал карту военных действий. Эту часть Франции я знал очень хорошо, передо мной, как наяву, вставали тамошние деревушки, проселки, придорожные кабачки — ведь это был наш «страстной путь», путь бегства едва ли не всех эмигрантов. А теперь по нему драпали победители — простые солдаты и эсэсовцы, палачи, убийцы, охотники за людьми. Они драпали обратно, назад в свою Германию, давешние победители, сверхчеловеки, а ведь формально я тоже был из их числа, хоть они и лишили меня родины. Я опустил газету и молча уставился в одну точку.

Потом я услышал, как отворилась дверь и голос Марии спросил:

— Эй, есть кто-нибудь?

В комнате тем временем стало совсем темно.

— А как же, — сказал я, вставая. — Просто я свет не зажигал.

Она вошла.

— Я уж думала, ты опять сбежал.

— Не сбегу, — улыбнулся я, притягивая ее к себе. Она вдруг стала мне дороже всего на свете.

— Не надо, — прошептала она. — Не убегай. Я не могу быть одна. Когда я одна, я никто.

— Ты мне дороже всего на свете, — сказал я. — Ты для меня сама жизнь, все тепло жизни, Мария. Я готов молиться на тебя. Ты вернула мне свет и все краски мира.

— Почему ты сидишь впотьмах?

Я указал на освещенные окна небоскребов.

— На улице все сияет. Я так загляделся, что даже свет забыл включить. А теперь ты пришла, и мне никакой свет не нужен.

— Зато мне нужен, — возразила она со смехом. — В темной комнате мне всегда делается ужасно грустно. А потом, свет необходим, чтобы разобрать покупки. Я принесла нам ужин. Все в банках-коробках. В Америке что угодно можно купить в готовом виде.

— Я тоже кое-что принес: бутылку водки.

— Но у меня же есть водка!

— Я видел. Даже настоящая русская.

Она прильнула ко мне.

— Я знаю. Но твоя, от Мойкова, мне нравится больше.

— А мне нет. Я человек без предрассудков.

— Зато я с предрассудками! Эту русскую заберешь с собой! — распорядилась она. — Не хочу ее больше видеть! Отдай Мойкову, он очень обрадуется.

— Хорошо, — подчинился я.

Мария поцеловала меня. Я ощутил аромат ее духов и прикосновение нежной, юной кожи.

— Со мной надо обращаться бережно, — промурлыкала она. — Не могу больше переносить боль. Я очень ранимая. Иначе даже не знаю, что со мной будет.

— Я не причиню тебе боли, Мария, — сказал я. — По крайней мере, намеренно. За остальное поручиться не могу.

— Держи меня крепче. Только не отпускай:

— Я тебя не отпущу, Мария.

Она вздохнула сладко, умиротворенно, как ребенок. Хрупкая, тоненькая, словно былинка, она стояла на фоне светящейся толчеи небоскребов, в которых тысячи уборщиц, прибирая грязь повседневных конторских буден, каждый вечер высвечивали небо волшебной иллюминацией. Она произнесла что-то по-итальянски. Я не понял и ответил ей по-немецки.