Земля обетованная — страница 59 из 77

— О ты, возлюбленная жизни моей, — сказал я. — Утраченная и обретенная вновь, воскресшая и невредимая…

Она затрясла головой.

— Я тебя не понимаю. А ты не понимаешь меня. Мы даже поговорить по-настоящему не можем. Странная любовь. С переводом. Какая-то переводная любовь.

Я поцеловал ее.

— По-моему, в любви, Мария, перевода не бывает. Но даже если и бывает, я этого не боюсь.

Мы лежали в постели.

— Тебе сегодня вечером опять уходить? — спросил я.

Мария покачала головой.

— До завтрашнего вечера — никуда.

— Вот и хорошо. Можем остаться тут. Можем даже второй раз поужинать: тушенка, сыр, черный хлеб. И пиво! А на десерт остаток пирожных и кофе. Какое счастье!

Она рассмеялась.

— Очень незамысловатое счастье.

— Самое большое из всех, какие есть! Даже не помню, когда я в последний раз испытывал такое блаженство. Эмигрантом я ведь ютился только в убогих гостиничных номерах, в меблирашках, и то был счастлив — крыша над головой! Ел на грязных подоконниках, подстелив оберточную бумагу, и был до смерти рад, что не лягу голодным. А сегодня…

— Сегодня ты тоже ел на оберточной бумаге, — перебила меня Мария.

— Но я ел вместе с тобой. В твоей квартире…

— Квартира не моя, — пробормотала она сонным голосом. — Квартира чужая, временная, как и все в моей жизни: платья, украшения, диадемы, даже времена года. Сегодня, к примеру, у нас на съемках уже была весна будущего года.

Я смотрел на нее. Обнаженная, загорелая, она растянулась на кровати и была очень красива. «Весна будущего года! — подумал я. — Где-то я буду следующей весной? Все еще в Америке? Или к тому времени война уже кончится и я попытаюсь вернуться в Европу?» Ответа я не знал, но что-то внутри тоскливо и мучительно сжалось.

— И что же вы сегодня показывали? — спросил я.

— Украшения, — ответила она. — Яркую, крупную бижутерию. Подделки вроде меня.

— Зачем ты так говоришь?

— Но если я так чувствую? По-моему, у меня нет своего «я». Такого, которое не меняется и всегда с тобой, ясное, отчетливое. А я как будто вечно танцую между двумя зеркалами: вроде бы и есть человек, а захочешь схватить — пустота. Довольно грустно, правда?

— Да нет, — ответил я. — Скорее опасно. И не для тебя. Для других.

Она рассмеялась и встала.

— Сейчас покажу тебе, в чем мы недавно снимались. Шляпки, но очень маленькие, — кепи и беретики из бархата и парчи. Я прихватила две с собой. Взяла поносить до завтра.

Через всю комнату она прошла в прихожую. Меня опять поразила естественная непринужденность, с которой она расхаживает нагишом. Видно, при ее профессии это настолько привычно, что она просто об этом не думает. Кондиционер тихо жужжал возле окна. Маленькая квартирка находилась на такой высоте, что уличный шум был здесь почти не слышен. Внезапно все вокруг предстало до жути нереальным — и эта комната, и глубокий пестроцветный сумрак, озаренный только светом, отразившимся от стеклянных стен небоскребов. Казалось, мы летим на воздушном шаре, на короткий миг вырванные из времени, из войны, из тревоги и вечного, подспудного страха, — в какой-то приют мира и покоя, до того непривычного и неведомого, что царящая в нем тишина заставляла сильнее биться сердце.

Мария вернулась. На ней был маленький мягкий берет, вокруг головы какое-то варварское золотое украшение, на ногах почти что шлепанцы, только на шпильках, — и больше ничего.

— Весна тысяча девятьсот сорок пятого года! — торжественно объявила она. — Негритянское украшение из латуни, под золото. И драгоценные камни из подкрашенного стекла.

«Весна тысяча девятьсот сорок пятого!» Это было все равно что сказать: никогда и завтра. И прозвучало-то почти как «завтра», подумал я. Обманчивая искусственная прохлада делала комнату как будто меньше в размерах. Я встал и обнял Марию.

— Ты уходишь? — встревожилась она.

Я покачал головой.

— Только спущусь в киоск купить вечернюю газету. И сразу вернусь.

— И принесешь войну в дом, — огорчилась она. — Неужели не можешь даже одну ночь без этого прожить?

Я слегка опешил.

— Я не принесу войну в дом, — возразил я. — Я просто спущусь вниз, просмотрю заголовки и потом вернусь, не спеша, в эту вот комнату, про которую я знаю, что сейчас в ней ты, и ты меня ждешь, и испытаю давно забытое счастье, когда знаешь, что тебя ждут, и впереди ночь, и эта комната, и ты. Это величайшее приключение из всех, какие я только могу вообразить: обывательский уют без всякого страха, — хотя для самих обывателей в этих словах, возможно, и есть пренебрежительный, филистерский привкус, но только для них, а не для нас, современных потомков Агасфера.

Она поцеловала меня.

— Столько слов — и все лишь бы скрыть правду. На что мне мужчина, способный бросить меня даже ради газеты?

— Ты тоже умеешь торговаться, как цыганка, — сказал я. — Даже получше меня. Так и быть: я остаюсь. Пусть время остановится на день.

Мария залилась счастливым смехом. Я привлек ее к себе. Я не стал ей говорить, зачем мне вдруг так срочно понадобилась газета. Вовсе не из-за новостей. Я хотел проверить, убедиться, что этот приют мира и покоя, ворвавшийся в мое существование, не исчезнет. «Милая, чужая жизнь! — мысленно молил я. — Останься со мною! Не покидай меня прежде, чем мне придется покинуть тебя!» И в то же время я знал, сколь лжива моя молитва, сам чувствовал в ней привкус предательства и обмана. Однако у меня не доставало сил об этом думать, Мария была слишком близко, а все другое, грядущее, — слишком далеко. Сколько еще всего за это время может случиться, и кто знает, кто кого или что раньше оставит, покинет, бросит? Я чувствовал губы Марии, ее кожу, ее тело, и мысли мои проваливались куда-то в бездонную пустоту. Глубокой ночью я ненадолго проснулся и снова услышал за стенкой звуки пианино. Кто-то робко, неумело играл сонату Клементи — когда-то, в другой жизни, и я вот так же ее разучивал. Рядом со мною, обессиленная, сладко спала Мария, блаженно посапывая во сне. Уставившись в мерцающий полумрак ночи, я думал о своей забытой юности. Потом снова услышал ровное, глубокое дыхание Марии. И опять мне показалось, что мы с ней на воздушном шаре в самом центре смерча, где, как говорят, нет ни ветерка. «Будь благословен, приют покоя среди вселенских бурь в этой ночи!»

XVII

— Джесси Штайн на днях будут оперировать, — сказал мне Роберт Хирш.

— Что-нибудь опасное? Что с ней?

— Точно пока не известно. Опухоль. Боссе и Равич ее обследовали. Но ничего не говорят. Врачебная тайна. Вероятно, только операция покажет, какая у нее опухоль — доброкачественная или нет.

— Рак? — спросил я.

— Ненавижу это слово, — процедил Хирш. — После слова «гестапо» самое мерзкое слово на свете.

Я кивнул.

— Джесси знает? Догадывается?

— Ей сказали, что это совершенно безобидная, пустяковая операция. Но она же недоверчива и подозрительна, как лисица.

— Кто будет оперировать?

— Боссе и Равич вместе с американским врачом.

Мы помолчали.

— Совсем как в Париже, — проронил я. — Тогда Равич оперировал вместе с французским врачом. Тоже по-черному, нелегальным хирургом.

— Равич говорит, здесь это уже не совсем так. Здесь он вроде как серый. Короче, его за операцию уже не посадят.

— Ты получил тогда деньги для Боссе? После нашей карательной экспедиции?

Хирш кивнул.

— Да, все прошло гладко. Но Боссе не хотел брать! Я его чуть не убил, прежде чем сумел всучить ему его же деньги. Он считает, что мы добыли их вымогательством! Его кровные деньги! У некоторых эмигрантов понятия о чести, скажу я тебе, — с ума сойти! — Он усмехнулся. — Сходи к Джесси, Людвиг. Я уже был и еще раз пойти не могу — она сразу насторожится. Ей страшно. А утешитель из меня никудышный. Страх других меня только злит, я могу расчувствоваться и начинаю нервничать. Навести ее. У нее сегодня как раз немецкий день. Она считает, что когда больна, не обязательно ломать язык, говоря по-английски. Ей нужна помощь. Участие.

— Сегодня же вечером пойду к ней, как только закончу у Реджинальда Блэка. Кстати, Роберт, как поживает Кармен?

— Обворожительна и непостижима, как всякая истинная наивность.

— Разве бывают женщины, которых можно назвать истинно наивными? Дурочки — еще туда-сюда, но чтобы наивные?

— Наивность всего лишь слово, как и всякое другое. Как глупость или лень. Для меня оно означает некое волшебное царство антилогики, если угодно — полный кич, по ту сторону всяких ценностей и фактов, царство чистой фантазии, чистой случайности, царство чувств, ни капли честолюбия, полнейшее безразличие ко всему, то есть нечто такое, что мне совершенно чуждо и потому меня очаровывает.

Я посмотрел на Хирша с сомнением.

— Ты сам-то веришь тому, что говоришь?

Он рассмеялся.

— Конечно, нет, — потому меня это и очаровывает.

— Ты и Кармен нес подобную ахинею?

— Разумеется, нет. Она бы и не поняла ничего.

— Ты вот сейчас наговорил кучу всяких слов, — сказал я. — Ты что, правда думаешь, что это все так просто?

Хирш поднял на меня глаза.

— Считаешь, я ничего не смыслю в женщинах?

Я покачал головой.

— Нет, я так не считаю, хотя вообще-то для героев вполне естественно ничего в них не смыслить. Победители обычно не слишком в этом разбираются, зато побежденные…

— Почему, в таком случае, победители считаются победителями?

— По той причине, что понимать что-то — еще не значит победить. Особенно когда дело касается женщин. Это одна из несуразностей жизни. Но и победители, Роберт, тоже не всегда остаются победителями. А простые вещи не стоит без нужды усложнять, жизнь и без того достаточно сложна.

Хирш махнул продавцу в белом халате за стойкой драгстора, где мы доедали свои гамбургеры.

— Ничего не могу с собой поделать, — пожаловался он. — Эти ребята до сих пор напоминают мне врачей, а драгстор — аптеку. Даже гамбургеры на мой вкус отдают хлороформом. Тебе не каже